На четвереньках переваливался через порог родного жилища!
И без того изумрудные глаза его бывали залиты водкой до такой степени, что лица ближних различал он словно через очки с зелеными стеклами. И подводные эти лица раскрывали рты и издавали укоризненные крики!
Испуганный папа быстро проползал в угол, где постелен был ностальгический плед, пурпурный, как вересковая пустошь. И всегда не успевал вползти на территорию Нортумберленда целиком, вырубался, раскинув ноги по всему советскому полу.
Понятно, что Эмилии не могло понравиться такое его поведение, – по ее мнению, он вел себя не как настоящий мужчина, не как настоящий англичанин. К тому же она на примере Уорика знала, что алкогольная зависимость способна подвигнуть человека на противоправные действия, то есть муж подвергался реальной опасности снова угодить за решетку! И опасения Эмилии не были беспочвенны: когда Оливеру не хватало на выпивку, он воровал трешки из ее кошелька.
В общем, с болью в сердце (а в конце-то концов, и с ожесточением) наблюдала моя мама за тем, как деградирует мой папа, но что же она могла поделать? Это там, в Англии, то есть в тепличных, по сути, условиях, у нее хватало решимости волочить его за шкирку к письменному столу, принуждая заниматься литературой. Здесь же, в суровом послевоенном СССР, условия были экстремальными, и применять к Оливеру какие-то репрессивные меры у нее рука не поднималась.
Ну и вот, а когда я родился, она поняла, что если раньше ей с большим или меньшим успехом удавалось мимикрировать в советском социуме, скрывая свое отрицательное к нему отношение, то теперь необходимо сделать так, чтобы и скрывать было нечего,
А ведь мама была права. В известном смысле каждый мыслящий человек является штурманом своей судьбы (одновременно и капитаном, но прежде всего штурманом). Так вот, хреновым папа был штурманом. В самом начале плавания по морю житейскому он сбился с курса, долгонько блуждал и, наконец, разменяв полтинник, лег в дрейф, озираясь в растерянности и не умея решить, в каком направлении двигаться дальше. Теперь уже постоянно (а не только с похмелья, как в молодости) он испытывал страх, что так и не создаст ничего сопоставимого с деяниями предков по размаху и благородству, да ладно, бог с ними, с размахом и благородством, не напишет даже тех пусть беспомощных и неуклюжих строк, написать которые ему, наверное, все ж таки было предназначено свыше
Повторяю, он никому не рассказывал о том, что довелось ему испытать в лагере, но, думается, пережитое не возвысило его в собственных глазах, напротив, он чувствовал себя бесконечно и навсегда униженным, да-да, он считал, что жить после всего, что с ним приключилось, недостойно англичанина. Но и силы совершить самоубийство не находил в себе, отчего еще больше себя презирал, полагая, что нет ничего более позорного (опять-таки для англичанина), чем умереть не в соответствии со своей судьбой, а по воле тоталитарного государства. Не желал он поверить, что его предназначение, может быть, в том и заключалось, чтобы безвестно сгнить в лагерном бараке. Не вчера, так завтра.
Он все еще был крепок физически, волосы – по-прежнему огненно-рыжие, глаза ярко-зеленые, но вместо обычной самоуверенной иронии в них читались теперь только страх и недоумение.
Однажды он вернулся домой за полночь, когда мама и я уже спали. Не знаю, что на него нашло, но он не стал сразу ложиться на свой плед в углу, как делал обычно, а сел за письменный стол и вытащил из ящика кипу рукописей. За окном страшная белая ночь отливала перламутром, и не было нужды включать настольную лампу.