– Вот и ты так, – сказал мне в антракте Герман, – я тебе расскажу сейчас, что я придумал.
Придумал он вот что: достать большой ящик, в котором я спрячусь, и за час до отхода принести его на корабль, хорошо закрытым и завязанным, а когда мы будем в открытом море, он меня выпустит. Капитан не сможет меня высадить, разве что выбросить за борт! А когда я окажусь на корабле, только от меня будет зависеть, чтобы меня приставили к делу.
На другой день мы обошли все лавки с подержанными вещами и за десять франков нашли сундук, обитый железом, который был как раз по моему росту, точно был заказан для меня. Герман снес его к себе; меня он тоже приютил у себя. Он провертел в стенках сундука несколько дырочек, чтобы я не задохнулся, велел мне лечь в него, закрыл, и я пролежал там совершенно свободно два часа. Я мог двигать руками и ногами, мог переворачиваться на бок и на спину, если бы захотел изменить положение тела.
Корабль, на котором Герман должен отправиться в Америку, уходил на другой день, во время прилива, в два часа дня. Я написал письмо матери о том, что я, наконец, на корабле и прошу у нее прощения, что поступил так против ее желания, но что я надеюсь, что это будет к лучшему для всех нас. В это письмо я вложил письмо к Дьелетте, где рассказал ей обо всем, что мы придумали с Германом, и просил ее позаботиться о моей матери.
Герман взвалил ящик себе на спину, но при этом он так хохотал, что меня подбрасывало, точно я ехал на лошади.
За два часа до полного прилива, то есть в полдень, Герман велел мне лечь в ящик и дал мне кусок хлеба.
– До завтра, – сказал он мне, смеясь, – если ты проголодаешься – можешь поесть.
В этом ящике я должен пролежать двадцать часов, потому что иначе, если я выйду рано и мы будем еще недалеко от Гавра, то капитан меня высадит на одно из рыбацких судов или на какой-нибудь корабль, идущий к берегу. А вот в открытом море это сделать гораздо труднее. Уже несколько дней дул сильный южный ветер, и за двадцать часов мы можем далеко уйти в открытое море, оставив Ла-Манш позади.
Мы прибили внутри ящика две ременные петли, чтобы я мог просунуть руки в них и не болтаться, если меня при переноске будет переворачивать. Герман запер ящик на замок, перевязал веревкой и взвалил себе на спину, но при этом он так хохотал, что меня подбрасывало, точно я ехал на лошади.
Когда он пришел на палубу «Ориноко», его веселость несколько умерилась.
– Что это вы несете? – крикнул капитан.
– Мой багаж.
– Слишком поздно, трюм закрыт.
Мы и рассчитывали прийти тогда, когда трюм уже будет закрыт, иначе меня снесли бы в трюм, поставили бы на мой ящик другие ящики, и пришлось бы мне просидеть там до самого Гуаякиля, а теперь наш ящик должны были оставить на палубе или в каюте Германа.
Но не все так легко устраивается, как предполагается. Капитан долго не соглашался взять ящик, и я уже думал, что меня снесут на берег. Наконец меня поставили на нижнюю палубу вместе с другими ящиками, прибывшими в последние минуты перед отходом корабля.
– Дорогой их перенесут, – сказал матрос.
«Дорогой!» – это меня мало касалось, поскольку я надеялся пробыть в своем ящике недолго.
Вскоре я услышал, как упал в воду канат, как повернули шпиль, потом над моей головой раздались мерные шаги матросов, тянувших с берега концы при отчаливании корабля.
По доносившимся до меня звукам я мог следить за ходом корабля, сидя в ящике, так же верно, как если б я был на палубе и видел все своими глазами. Еще слышен был стук экипажей по набережной и доносился неясный шум голосов, – значит, мы еще были в шлюзах. Корабль несколько минут стоял неподвижно, потом я почувствовал, что он медленно пошел вперед – это означало, что его взяли на буксир. Легкое покачивание вперед и назад – это мы в аванпорте; более чувствительное покачивание – мы между дамбой и берегом; скрип блоков – поднимают паруса: корабль наклоняется в сторону, буксировка падает в воду, руль стонет, и мы направляемся, наконец, в открытое море.
Итак, дело сделано: я начинаю жизнь моряка. Этот желанный момент, который достался мне столь дорогой ценой и который, как я думал, даст мне столько радости, пока что доставил только печаль и беспокойство. Правда, и положение мое нисколько не предрасполагало к радости.
Может быть, если бы я был на палубе с матросами, занятый наблюдениями за маневрами, видел бы перед собой море, а позади – землю и порт, я бы спокойнее относился к своему неизвестному будущему; но, запертый в ящик, я не мог преодолеть чувства страха.
Меня отвлекли от моих печальных мыслей легкие частые удары по стенкам моего ящика; но так как они мне ничего не говорили, то я и не отвечал, боясь, что это, может быть, стучит матрос. Удары повторились, и я понял, что стучит Герман, и я отвечал ему, стуча в стенку ножом.
Эти постукивания меня несколько успокоили: я не забыт, я только несколько часов просижу в этом ящике. Когда я выйду, мы будем уже в открытом море, и весь мир будет принадлежать мне.