Вот я и заблудился в дебрях вежливости. А все потому, что пренебрег Ренатиным правилом четко формулировать просьбу в самом начале делового разговора, особенно с женщинами. Я понимал подсознательные мотивы Хайдиного отказа, но с низкими чувствами людей никогда не считался и теперь не собираюсь. Спускаясь под горку от университета к реке и через мост к центральному вокзалу, я надумал организовать для Авы пару учеников — вон сколько вокруг Ренаты достойных матрон, мечтающих поупражняться в русском.
Когда все вычисленные мной практические вопросы были лучшим или худшим способом решены и я, дабы скоротать месяц до приезда Авы, занялся новым киношным проектом, Рената не вернулась с рутинного обследования, которое она раз в квартал проходила по требованию врачей. Дела оказались настолько плохи, что пришлось вызвать брата из Америки, и мать, не советуясь с нами, твердо объявила о решении делать операцию, хотя консилиум предупредил ее о мизерности шансов на успех.
Ава позвонила, когда после двух ночей возле материнской кровати я заглянул домой, чтобы поспать, если удастся.
— Она умирает, — прильнул я к трубке, как будто это была сама Ава, а не ее голос. — Резали напрасно, только измучили ее. Вчера она спросила: «За что?!» Это все так несправедливо. Я не могу найти хоть какого-нибудь объяснения.
— Рес, дорогой, так думать нельзя. Отчаяние Ренаты пройдет, она ведь навсегда останется и с вами, и со мной, и еще со столькими людьми.
Ава говорила и говорила, я не всегда даже понимал, что, но когда она замолчала, у меня впервые после детства повлажнели глаза.
Ава поспела только на похороны, но все случилось, как она и сказала: последние дни, пока еще были силы, мама приводила в порядок все свои внешние дела, взяла с нас слово заботиться о быстро дряхлеющем, но живом Петере, собрала в список тех, кого нужно пригласить на похороны, набросала текст объявления о своей смерти для «Тагес-ан-цайгер» и принялась описывать свою жизнь, с детства. Под конец карандаш уже не держался в ее руке, писал под диктовку я. Голос ей отказал в ту минуту, когда она дошла до смерти отца — как будто хотела, чтоб итог ее жизни звучал сказочно: они жили счастливо и умерли в один день.
Я сказал об этом, когда после прощания на кладбище — гроб не открывали по ее завещанию — все разместились в церкви — не без труда, столько пришло знакомых и еще больше незнакомых мне людей, — и выслушали проповедь-напутствие и стихотворение Пушкина «Птичка», прочитанное по-русски ее университетской сокурсницей фрау Хирш — об этом просила сама мама. Не знаю, каким образом, почему плавная мелодия русской речи сместила горе с первого, заслоняющего все остальное плана, боль перестала застилать глаза, ее уже можно стало терпеть.
Потом я ждал фрау Хирш, которой мама поручила держать коробку для пожертвований лечебнице Петера, и мы последними приехали в ресторан, где за длинными столами уже начали поминать покойную яблочным вином из замка Зоненберг, где была мамина свадьба и где только год назад отмечали ее семидесятилетие.
Все эти часы, когда я не мог не только подойти к Аве, но даже поискать ее взгляд, она то и дело оказывалась рядом и незаметно для других прикасалась пальцами то к моему плечу, то к запястью. Я слышал, как глуховатый дядюшка, муж маминой средней сестры громко спросил ее: «Вы с кем?» — и она необиженно ответила на этот невежливый вопрос.
И потом, когда все уже начали разъезжаться, вокруг Авы еще сидели, сдвинув стулья, мои родственники, и она переводила им музыку русских строк на английский язык, называя себя той самой птицей, свободу которой даровала Рената.
— Этим стихотворением она сказала, что не ропщет на судьбу, что уходит покойно, — утешила всех нас Ава.
Ночью мы остались вдвоем. Пили вино в креслах по разные стороны торшера и говорили, как в самые лучшие времена с Ренатой. Сапфировый глаз Авиного медальона подмигивал мне с ее груди при каждом плавном или резком движении его обладательницы. Я начал рассказывать ей про себя, с самого детства, с замерзшего Цюрихского озера и купанья в полынье. Она слушала внимательно, не перебивая, а потом призналась, что почти все это про меня уже знает от Ренаты:
— В немецкой психологии представление человека о самом себе называется Selbstbild, а представление о нем других — Fremdbild. И эти две картины, как правило, разнятся, даже когда речь об образах родных и любимых. У вас с Ренатой редкий случай совпадения.
Чтобы узнать, правильно ли я истолковал слово «свобода», я пошел окольным путем — не задавать же прямой вопрос, как старик-дядюшка — и спросил о режиссере.
— Эраст теперь бравирует своей сексуальной ориентацией. Его страница в Интернете только об этом, интервью дает сексуальному путеводителю «Знакомства» и там тоже талдычит про мужскую структуру, которая якобы цельнее, чем женская. Дескать, женское начало — разрушительное, мужское — созидательное. Я-то думала, что он навсегда вышел из маргиналов на авансцену, а его так и тянет в грязный подвал…