В середине, в самой что ни на есть середине, помещается живой омар, а по бокам — два живых краба. Все трое шевелятся, постоянно и едва уловимо. Черный омар — или омариха? — медленно водит усищами и подергивает лапками, их последним сочленением, но не может продвинуться ни на шаг. Силится приподнять огромные клешни, но они слишком тяжелы. Мышцы хвоста то напрягаются, то сокращаются, то снова беспомощно опадают. Один из крабов, тот, что поменьше, прилежно и неустанно раскачивает себя из стороны в сторону. Челюсти крабов постоянно двигаются, точно чикают ножницы. Все три чудища крутят еще подвижными, живыми глазищами на тонких черешках. Открытые их рты изрыгают неслышные миру звуки: шипение, бульканье, вздохи, крики. Панцири крабов матовые, кирпично-кремовые, кончики клешней посверкивают, как спелые виноградины, на мохнатых лапках проступает тусклый, землистого оттенка рисунок. Зато омар — иссиня-черный и блестящий, таким он был всегда, но скоро таким не будет. Всем им больно жить в этом разреженном воздухе, и на мгновение доктор Небенблау ощущает их боль каждой своей косточкой. И омар, и крабы пялятся на нее, но, скорее всего, не видят… Резко развернувшись, она проходит вглубь "Восточного лотоса". Ей вдруг приходит в голову, что даже гребешки, наверно, тоже в каком-то смысле живые.
Пожилой китаец — она прекрасно знает их всех, но не по именам — приветливо улыбается, забирает у нее плащ. Доктор Небенблау просит накрыть на двоих. Ее усаживают за обычный столик и приносят еще одну плошку, ложечку и палочки. Звучит ненавязчивая электронная музыка. Приятно. Когда-то, услышав ее впервые, доктор Небенблау оторопела и схватилась за сердце: неужели все-таки вертеп, а не мирный тихий уголок? На фоне этого дребезжания даже лапша утратила сочность и вкус. Однако на второй или третий раз доктор Небенблау начала различать мелодии — банальные западные песенки о безоблачном счастье, только в джазовой обработке и на чужом, вероятно кантонском, наречии. "Как утро прекрасно! Я словно лечу! Я верю — все будет, как я захочу!" Да-да, мелодия знакома, но слова непонятно-гнусавы и сопровождаются бренчанием струн и чем-то вроде гонга и ударов колокола. Ей такие песенки никогда не нравились. Но в конце концов именно в них для доктора Небенблау воплотилось представление о покое и светлой радости бытия. Перебор, гонг, колокольчики… Этакий межкультурный феномен, западный Восток, восточный Запад. Теперь эти звуки обещают изысканные яства, тепло, сладостную сытость. Пожилой китаец приносит зеленый чай в ее любимом, почти прозрачном фарфоровом чайнике очень тонкой работы, по белоснежным его бокам голубеют крошечные, едва видные цветочки.
Пришла она рано. И волнуется из-за предстоящей встречи. С сегодняшним своим гостем она лично незнакома, хотя, конечно, видела его и во плоти, и на телеэкране; ей доводилось слушать его лекции о Беллини, о Тициане, о Мантенье, о Пикассо, о Матиссе. Его стиль высокопарен и идиосинкразичен. Молодые коллеги доктора Небенблау причисляют его к пустозвонам и путаникам. Но она этого мнения не разделяет. Она полагает, что Перри Дитт всегда говорит по существу и не толчет воду в ступе, а подобное качество, с ее точки зрения — хотя, возможно, одинокие интеллектуалки предпенсионного возраста судят предвзято, — так вот, с ее точки зрения, подобное качество ныне встречается крайне редко. Кстати, многие из ее коллег вообще не любят живопись. А Перри Дитт любит. Любит — как хруст спелых яблок под зубами, как нежную плоть, как солнечный свет. Да, она сейчас рассуждает в его стиле. Ох уж эта извечная профессиональная задача, особенно для людей ее поколения: как обрести свой стиль? У нее, Герды Небенблау, своего стиля никогда не имелось, имелась лишь дотошная, едкая аккуратность, которая — не в пример стилю — так легко дается женщинам с ее внешностью, то есть с намеком на некоторую внутреннюю суховатость. Не сухость — это было бы уже слишком, — а именно суховатость. Характеристика сдержанная, но вполне положительная. У нее длинные и густые каштановые волосы, стянутые на шее в крепкий пучок. Костюмы она носит темные, мягких, но не совсем обычных оттенков: цвета спелого терна, сажи, черных тюльпанов, мха… Блузки женственные, облегающие, без бантов и оборочек, в ясных чистых тонах: бледно-лимонные, густо-кремовые, барвинковые или цвета затухающего пламени. Одежда округляет формы, но тело под нею — кому, как не хозяйке, это знать? — жесткое и угловатое, совсем как ее римский профиль и поджатые губы.
Она вынимает из сумочки документ. Конечно, копия сохранила далеко не все безумства оригинала: тут не видны жирные, вероятно масляные, пятна; там потерялось что-то бурое, вроде смазанного по краям кровоподтека; а здесь, помнится, было абсолютно симметричное пятно, похожее на жука-рогача, — такие получаются, если перегнуть вдвое страницу с кляксой и промокну́ть. Зато ксерокс воспроизвел все крошечные картинки на полях и в самом тексте, окаймленном петлистой, тщательно выведенной тушью рамочкой. Сверху крупными прописными буквами значится: