Читая о том, что для Леона Сапеги, человека глубокой патриотической традиции и при этом австрийского офицера с большими связями, падение австро-венгерской монархии было «полной неожиданностью», в первую минуту я возмутился — неужели? Или Сапега жил в другом веке, в другой реальности, не зная, что происходит и надвигается? Но сам я, когда попал в 1917 году в Петербурге на
Но разве могли мы выиграть эту войну, если бы не сонмы таких поляков, как Сапега, как Кшечунович, начитавшихся Сенкевича, оптимистов вопреки всему и вся, для которых эта война была продолжением «Огнем и мечом». В книжечке Кшечуновича нет ни слова о революции в России. Автор только упоминает о «дичи», дичи с Востока. Для поляков это не новость, чем же еще занимались Скшетуские, Вишневецкие, Володыевские, как не били дичь с Востока. Легионеры, молодежь, слепо верящая Пилсудскому, молодежь радикальная, революционная, была в армии меньшинством, а сам Пилсудский для многих блестяще подготовленных польских военных казался опасным леваком, чуть ли не тайным союзником Ленина.
А ведь эта дичь с Востока управлялась и направлялась на Польшу самыми выдающимися людьми того времени, которые не только сражались за революцию, но и создавали новую концепцию революционной борьбы, новую технику завоевания мира, где Польша была лишь второстепенной преградой, которую следовало разрушить с помощью польских рабочих и крестьян, чтобы захватить мир. (Тут стратеги революции просчитались.)
Корчма в Белой
Сам я в 1920 году попал в 1-й уланский полк — совсем рядом с автором воспоминаний — совершенно иными путями, нежели его герой. У меня за плечами была учеба в Петербурге, пережитые там две революции, затем короткий период в 1-м полку креховецких улан, который я оставил, два возвращения в Петербург голода и террора уже после большевистской революции.
Сенкевича читал нам в детстве отец, но молодость моя питалась не Сенкевичем, а Толстым, его христианским пацифизмом и радикальным, принципиальным антимилитаризмом.
Польский патриотизм, польская любовь к «сабельке»— все это казалось мне олеографическим, порой трогательным, но провинциальным, этому не было места на общечеловеческой ступени головокружительных мечтаний о новом мире, всемирном братстве и равенстве, не только Толстого, но и всей известной мне русской литературы и революционных течений, лозунгов обеих революций — «wsiem, wsiem, wsiem». Революционный призыв первого председателя Совета рабочих и солдат Церетели брататься на всех фронтах «через груды трупов» я долго носил в сердце.
В последний раз я возвращался в Россию уже свободным от наваждения толстовских теорий, чем тоже обязан русским — прежде всего Мережковскому, которого я навестил в Петрограде в его ледяной квартире на Сергиевской. Это он отправил меня к Достоевскому, Ницше, Розанову и внушил мне чувство смысла истории.