Когда человек молод, — пишет де Биран в другом месте, — он счастлив уже тем ощущением, что живет, не нуждаясь в искусственных опорах, должностях, всех тех вспомогательных средствах, поддерживающих,
Но совсем рядом, в тот же период, мы находим у него и слова утешения, исходящего из глубины.
«Пока мы точим истину, чтобы в нее проникнуть, она точит нас, чтобы войти в нас и стать субстанцией нашей души» (II, 322).
Еще в апреле 1824 года (Биран умер в июле того же года) он жалуется на то, что, сравнивая себя с людьми, лишенными внутренней жизни, человек с более глубоким внутренним миром неустанно ощущает преимущество первых над собой; это чисто житейское преимущество — успех, овации, почести — терзает его даже «за полчаса» до смерти! «Не сравнивать себя с другими, живя среди людей, невозможно. Надо бы сделать мой сомнамбулизм еще более полным». (Слово «сомнамбулизм» повторяется у него часто.) «Я сомнамбулист в мире дельцов, — пишет он в другой период жизни, — На что мне все это, все эти общества, куда я отправляюсь, чтобы забыть о себе? Все это [лишь] физические средства возбуждения чувствительности, они дают временное оживление, чтобы тут же ввергнуть нас в постыдную инерцию». Еще в мае 1824 года он записывает:
Как же печально утратить вкус к жизни и всем вещам осязаемым и не обрести вкуса к вещам духовным… Если бы болезненное состояние моего тела открыло мне глаза на вопросы духа, если бы изменило мое сердце, я был бы счастлив страдать, но меня по-прежнему больше влечет суета, нежели истина. Я ищу людей, чтобы подогреть остатки слабеющих физических сил, хотя их мир мне противен, хотя я не поддался ни одному из мирских соблазнов!
В последние месяцы его болезнь заметно усиливается, а вслед за ней учащаются моменты бессилия; не получается уже даже наблюдать за собой, как хотелось бы. Биран жалуется на свою «предвидимую смерть».
Если внутренний человек, — пишет он в последний год своей жизни, — вынужден заниматься мирскими делами, он никогда не отдастся им без остатка. Даже в моменты самого оживленного внешнего движения его взгляд обращен вовнутрь;
Последние записки, последний абзац перед смертью: «В ежедневной борьбе, заполняющей жизнь, я терпеливо жду, когда наступит великая перемена, о которой вздыхал Иов: „Cunctis diebus nunc milito, expecto donec veniat immutatio mea“»[152]
(Иов14, 14). И в последнем предложении своего дневника он пишет, что человек может взбираться по лестнице, подниматься в иерархии все выше именно тогда, когда его воспитание будет окончено, «Если Мен де Биран то и дело сомневается, должен ли выполнять свою работу, потому что знает, что делает ее довольно плохо, то в ценности и значении своих заметок, дошедших до читателя через сто лет после его смерти, да и то не полностью, он не сомневается никогда.
«Кто знает, на что способна сосредоточенная мысль, нет ли внутреннего Нового Света, который сможет однажды открыть новый Колумб метафизики».
Разве некоторые страницы дневника Бирана — не тропы, ведущие как раз к этому внутреннему Новому Свету?
Судя только по моим ощущениям, — пишет философ, — и оценивая лишь психологические факты, я думаю, что во мне есть высший смысл, как бы обличье моей души, которое порой обращается (причем чаще в определенные периоды и определенные времена года) к порядку вещей и высших идей поверх всего, что касается повседневной жизни, всего, чем занят мир и что только занимает людей. Тогда у меня создается внутреннее впечатление, предчувствие («suggestion») некоторых истин, относящихся к невидимому порядку, к форме лучшего и совершенно иного бытия, нежели наше[153]
.Но тут же он отмечает, что это лишь проблески, не оставляющие следа в жизни, и что он сам, вознесшись таким образом, тут же возвращается назад. И снова думает: «…откуда берутся эти суггестии престранных истин, выражение которых уже в следующую минуту кажется моему уму мертвой буквой».
Эти моменты осознанности озаряют Мен де Бирана словно молния.
«Какая-то пелена, покрывающая мой интеллект, вдруг спадает, чтобы тут же опуститься вновь», — жалуется философ.
Что дает читателю этот дневник человека слабой воли, течение жизни которого как будто всегда зависело от внешних событий и никогда от него самого?
Чему обязано это ощутимое в обоих томах неустанное внутреннее развитие философа? Только сознанию.