Во всей этой толстой книге Польша не упоминается ни разу. (Впрочем, как и у Абеллио, я не встретил ни одного упоминания о Польше у Симоны Вейль.) Может быть, я потому сегодня не способен поддаться его пророческим «парáм», что я был из тех глупых поляков, которых убивали немцы, ссылали и тоже убивали большевики, а французы вели une drôle de guerre[206]
, а самые умные из них, как Абеллио или Дриё[207], строили планы мирового масштаба, готовые дьявола взять в союзники.Как же я знал тот мир. Дриё в тридцатых годах обаятельный, внимательный, его друг Б., тогда фанатичный коммунист, Дриё в то время был далек от коммунизма, писал «Genève ou Moscou»[208]
, был женат на Сенкевичувне, думал о Европе, интересовался Центральной Европой, а значит, и Польшей, написал тогда прекрасное предисловие к книге моей сестры о Мицкевиче. В большой темной гостиной-кабинете с окнами на узкую улицу Saint-Louis-en-l’Île он читал мне максимально пацифистский текст, в котором обещал никогда больше не брать в руки винтовку, и при этом постоянно возвращался к тому, как обустроить Европу. Именно в тот период я однажды застал его сразу после возвращения из Рима. Он вдруг вспылил, что с него хватит этой жизни в гробу или на руинах, как в Риме, или в домах на острове Святого Людовика, которые все прогнили, им то и дело ставят новые подпорки, дома, которые давно пора снести, в этой Франции-мумии, с которой он хотел сорвать les bandelettes, тонкие повязки, которыми обматывали мумии сверху донизу (его метафора). Во Франции, которую он поносил и любил, и все задавался вопросом, «не развалится ли она, как труп» без этих повязок. Дриё, совсем молодым ходивший в штыковую атаку, сам трижды раненный между 1914 и 1918 годом, видел сотни умирающих, и смерть страны с тех пор стала его манией — всюду он искал движение, силу, всюду чуял смерть.Я встретил его, когда на Запад дошли вести о том, что вышел декрет о коллективизации и о массовых депортациях крестьян. Он не скрывал своего восхищения — такое решение, такой напор столько лет спустя после революции ему импонировали. В последний раз мы виделись после долгого перерыва в 1935 году у Даниэля Галеви. Хозяин спросил его: «Вы часто встречаетесь с немцами?» Дриё ответил уклончиво: «Они такие милые». В тот вечер мы друг друга провожали, он был равно обходителен и далек. Что могли для него значить проблемы Польши, страны, зажатой между
Имек К. — мой друг из Грязовца — рассказывал о своем кумире, скромном враче из Станиславова. Благодаря ему он пошел в медицину, проникся к этой профессии. Когда немцы решили ликвидировать станиславовских евреев, они отвели пару сотен людей в лес и велели им там рыть себе могилы. Тот врач был среди приговоренных. Вдруг немецкий офицер узнал его во время рытья. Врач перед этим оказал ему какую-то услугу, лечил дочку? Офицер велел ему выйти вперед и возвращаться в Станиславов. Врач отказался, предпочтя остаться, дальше копать могилы с остальными и вместе с остальными на этих свежевырытых могилах дать себя застрелить из винтовки.
Что это значит? Чем мог помочь его поступок евреям, приговоренным к смерти в затерянном городке Центральной Европы, о существовании которого даже не подозревали никакой Абеллио или Дриё. Что мог значить поступок бедного еврея в их универсальных «сложных расчетах». Я не в силах разрешить этих мыслей иначе как в категориях элементарной для меня иерархии ценностей. В убеждении, что этот врач, всего лишь добровольно умерший со своими братьями, на весах мира перевешивает всех астрономических и трагических фантастов, последователей «ницшеанской Fernenliebe»[210]
.