В шезлонге на палубе одинокий С. со своими книгами. Укладываюсь рядом.
— Я много думал о том, что вы мне вчера рассказали… Эта встреча вашей сестры… Я не умею быстро реагировать. Видите ли, тот молодой немец… тот офицер был,
На этот раз замолчал я, поначалу буквально ошеломленный. Возможно ли взаимопонимание с немцами, если даже у лучших их представителей инстинктивная реакция на голый факт так отличается. Тогда я рассказываю ему о том, как немцы вывезли детей из Люблинского [воеводства], решив их осчастливить, оторвав от родителей и вводя в круг «высшей расы», о том, как была потрясена Варшава, неизвестно как мобилизовавшаяся, чтобы помочь этим детям. Когда поезд стоял на варшавских запасных путях, детей выкрадывали из вагонов; незнакомые люди, незнакомые дети, под угрозой смерти их спасали от счастья «высшей расы».
Немец очень внимательно слушает и снова молчит.
Чем больше я думаю о том нашем разговоре, тем сильнее проникаюсь уважением к моему собеседнику. Он знал ту молодежь, одурманенную расовой теорией, смотрел ей в глаза, — молодежь, умиравшую за эту расу, отождествляя ее с родиной (Sie sind gefallen weil sie ihre Heimat liebten[212]
— эту надпись я видел на заброшенном кладбище еще с той войны, на Гуцульщине). Этот вдумчивый человек пытался не судить, а понять и подтолкнуть меня к пониманию и прощению. Но разве он не знал, что молодым парням те самые офицеры приказывали смотреть на невинных людей, расстреливаемых на варшавских площадях, что им для закалки велели бить ногами умирающих бойцов Сопротивления, что эта молодежь под руководством старших совершала рейды по кладбищам, где им велено было ломать кресты и крушить надгробия. (В Мордах, в Седлецком [повете], молодые эсэсовцы разгромили так кладбище и разбили на куски Мадонну, к которой дети много лет приходили на вечернюю молитву.)Под влиянием С. анализирую себя. Где граница между тем, какой груз ответственности за преступления режима достался немцам от Гитлера, и тем, какой груз нес и несет каждый из нас. Только ли в количестве разница? Можно ли считать преступление во имя благого дела, идеи, принципов менее нечеловеческих, чем гитлеризм, более легким и простительным? Сегодня мы знаем, что в Луцке польская полиция пытала политических [заключенных], описание этих пыток есть в очень достоверной книге Вайсберга-Цибульского[213]
. Я вспоминаю, что просил на вершине полицейской иерархии перед 1939 годом за коммуниста, друга одного художника. Через пару месяцев мне пришел вежливый ответ на красивой бумаге, что вопрос находится на рассмотрении. Не помогает ли это понять, чем былаСо времени долгих бесед в шезлонгах на палубе с С., первым немцем, с которым я разговаривал абсолютно искренне, вопрос об ответственности немцев вовсе не перестал меня волновать, но стал менее частным. На ком из нас нет ответственности? «Поляки — птички золотые…» — слишком просто и удобно.
Gran ballo, бал monstre[215]
на экваторе. Костюмы, серпантин, шумный оркестр, всё в честь экватора. Вихрь танца и веселья. Смотрю на молодежь: танцуют, кружатся, соединяются в цепочки, в змейки, хороводы, поют хором итальянские, испанские песни. Даже старики пускаются в пляс, и даже они — квадратные бабы, мужчины с кадаврическим или малиновым цветом лица — не кажутся смешными. Я перестал видеть их ужасным стадом крабов и ящериц. Они участвуют в невинной молодежной оргии, и лица из выражают искренний восторг.Королева — молоденькая девушка, итальянка из Модены, в белом кружевном платье, очень смуглая, стройная, с точеной фигуркой и большими карими глазами. Я называю ее Бися. Она танцует с молодым тяжеловатым уругвайцем, и ни он, ни она буквально ничего, кроме друг друга, не замечают. Их лица словно очищены счастьем, счастьем почти таинственным. Почему и на эту пару я не могу смотреть безмятежно? Снова призраки. Мне видится другая женщина, даже физически похожая на эту. Та же хрупкость и тип, те же небольшие мешочки под глазами, робкая улыбка, как будто с другого берега, тот же взгляд — заряд счастья.