Так что, бабушка имела, что сказать отцу. Но, она держала язык за зубами. Почему? А потому, что папа пугал ее, причем, чем дальше, тем больше. И, дело тут было не столько в космогонии с эзотерикой и магией, которыми так увлекся Мишель. Дело было в моей мамочке, которую папа похоронил всего с полгода назад. И еще во мне, разумеется, крошечной искусственнице, как тогда доктора называли младенцев, не познавших вкуса материнского молока. А откуда мне было его узнать, если мамочка лежала в земле на старом Богословском кладбище города Ленинград, и не было во всей Вселенной силы, которая смогла бы ее оттуда поднять. И, бабушка, при всем ее желании, была не в состоянии помочь отцу хоть как-то осознать, а потом и принять этот факт, ибо ничего иного ее сыну не оставалось. Бабушка могла попытаться заменить мне маму, хотя бы частично, поскольку о равноценной замене речь не велась, хоть она старалась изо всех сил, что еще оставались в ее сухоньком теле. Но, как бабушке было утешить сына? Какими словами ей было затянуть бездонную черную дыру, разверзшуюся в его опустошенной душе?
После маминых похорон папа, как это принято говорить, замкнулся в себе. Он все время молчал, не жаловался, не плакал, не выл. Его краснющие глаза оставались абсолютно сухими, суше песка в самом центре пустыни Калахари. Мишель ежедневно отправлялся на работу, но двигался при этом, как оживший манекен. Он, разумеется, бегал по магазинам, чтобы разжиться хоть чем-то съестным, в финале Перестройки прилавки гастрономов опустели, как римские закрома после налета вандалов, но на службе отцу выдавали продуктовые талоны. Иногда их получалось отоварить. Еще папочка научился ловко пеленать меня, и кормить из бутылочки с соской ацидофильным молоком с детской кухни № 32, к которой нас с ним прикрепили, и куда он регулярно ходил. Папа методично стирал пеленки и убаюкивал меня, когда я хныкала у себя в кроватке и просилась на руки. Но, он будто онемел. Словно вместе с мамой и сердцем ему под корень вырвали язык. Мишель ни с кем не заговаривал по собственной инициативе, а когда его о чем-то спрашивали, отвечал короткими блеклыми фразами автомата в кинотеатре, сообщающего расписание сеансов и названия картин. Но, бабушка без всяких слов понимала: первое впечатление обманчивое, ее сын надрывается от крика внутри. Воет от нестерпимой боли и отчаяния, угнездившихся в нем и теперь методично раздирающих свою жертву на куски, ломоть за ломтем и нерв за нервом. Бабушка была готова поклясться, что слышит, как сын заходится от нестерпимой бессловесной муки, хотя вечерами, когда им удавалось меня укачать, в нашей старой квартире стояла тишина как на заброшенном погосте.