— Но это не так сложно проверить, — Стефани полистала журнал и отыскала нужную страницу.
Она деланно веселым голосом принялась читать.
«В обязанности профессора живописи Джона Кински входит чтение шести публичных лекций, для которых профессор взял широкую тематику: от итальянской живописи XVI века до современного искусства».
— Извини, первая неточность, — наставительно сказал Джон, — я уже не читаю лекций и мало интересуюсь итальянской живописью эпохи Возрождения.
— Ну что ж, — вздохнула Стефани, — значит это один из грехов твоей молодости. А вот что пишут дальше:
«Одна из основных мыслей этих лекций состояла в том, что абстракционизм следует считать вкладом XX века в развитие искусства. И Джон Кински однажды следующим образом выразил свое отношение к абстрактному искусству: “Мой путь предрешен тем, что я родился в 1946 году”. Другими словами, он появился на свет в эпоху, когда абстракционизм уже стал признанным направлением искусства».
Джон вновь вздохнул.
— Что-нибудь не так? — озабоченно спросила Стефани Харпер.
— Да нет, все отлично, но только мне не нравится упоминание года моего рождения. Я, наверное, тебе показался, когда мы знакомились, немного помоложе.
— Джон, — Стефани взяла его за руку, — ты еще не знаешь, сколько лет мне, и я никогда тебе не скажу об этом.
— А вот это я знаю, — засмеялся Джон.
— И сколько же? — поджала губы Стефани Харпер.
— Наверное, двадцать один.
Стефани благодарно улыбнулась.
— Но шутишь ты очень неуклюже. Мог бы сказать двадцать девять, и я бы, возможно, тебе поверила, а двадцать один — это уже слишком. У меня дети старше. Кстати, о детях, — Стефани вновь вернулась к чтению журнала:
«Джон Кински родился в Сиднее. Его отец был гинекологом, а мать — домохозяйкой. Изучать искусство он начал в Сиднейской академии — престижной подготовительной школе, расположенной недалеко от его дома».
— Джон, я не понимаю, как сочетается: гинеколог и занятия живописью?
— Но ведь живописью занимался не мой отец, а я; я никогда не был гинекологом.
— Но, по-моему, Джон, в этом ты неплохо разбираешься. Во всяком случае…
Тут Джон перебил ее:
— Стефани, я знаю многих врачей, которые разбираются в живописи получше тебя и меня.
— Получше меня — я поверю, но чтобы получше тебя?
— Разбираться и делать — это не одно и то же.
— Ладно, Джон, оставим этот спор на потом. У нас с тобой будет достаточно времени, чтобы поговорить обо всем на свете.
Джон, улучив момент, вырвал журнал из рук Стефани и засунул его за спинку сиденья.
— Хватит читать обо мне. Это то же самое, Стефани, если бы я начал расспрашивать, как идут дела в твоей компании.
— Но Джон, ведь я же покупаю картины, поэтому я должна в них разбираться.
— Жаль, Стефани, что ты не покупаешь их у меня.
— А ты мне, Джон, ни разу этого и не предложил.
— Нет, Стефани, когда мы только познакомились, я, честно говоря, рассчитывал, что ты купишь парочку дорогих полотен.
— А я и купила, только ты не знаешь, что это сделала я.
— И где же полотна? Ты что, сожгла их? — Джон не на шутку встревожился.
— Да нет, они в поместье, в Эдеме. Как-нибудь, когда у тебя будет желание, ты можешь их осмотреть.
— А забрать?
— Ну что ж, тогда придется вернуть деньги, которые я за них заплатила.
— По-моему, Стефани, нам надо выпить.
На столе появилась бутылка бренди и два бокала. Джон немного выпил и задумчиво посмотрел в иллюминатор.
Самолет летел на большой высоте. Пропеллеры сверкали в лучах солнца будто стеклянные диски. Они были четко видны, а сквозь них была видна слепящая плоскость крыла, неподвижно висевшего в пустоте. Ни малейшего колебания.
Казалось, самолет застыл в безоблачном небе, хотя моторы исправно рокотали. А внизу, несмотря на дымку, Джон Кински сумел рассмотреть разветвленные рукава реки. Они тоже блестели на солнце, словно отлитые из латуни или бронзы.
Самолет сделал небольшой поворот, и побережье океана вскоре сменилось мутной гладью блеклых болот зацветшей воды, кое-где разорванной узкими языками земли и песка. Насколько хватало глаз, насколько было видно в иллюминатор, расстилалась гнилая топь, то покрытая зеленой ряской, то красноватая, то почему-то совсем алая, словно губная помада. А там, где на поверхности воды играло солнце, озерца сверкали как серебряные конфетные обертки или кусочки станиоля.
Они отсвечивали каким-то свинцовым блеском, а те, что лежали в тени, были водянисто-голубые, с желтыми отмелями и чернильно-фиолетовыми отливами, видимо, из-за водорослей. Промелькнуло устье реки тошнотворного цвета — американского кофе с молоком, и снова на протяжении сотен квадратных миль ничего, кроме лагун. Вскоре показались белые обнаженные скалы.
Самолет немного поднялся к безжизненно-голубому небу, а потом начал спускаться. Скалы сменились песком, но на песке росли деревья. Оба мотора работали на полной мощности. Несколько минут самолет шел на высоте многоэтажного дома.
— Послушай, Стефани, — Джон оторвался от иллюминатора, Стефани читала журнал, развернув его на коленях.
— Что, Джон?
— Тебе не кажется, что мы летим уже очень долго?
— Нет, по-моему, мы только что вылетели.