Степан так и остался единственным соседом, который осмелился наведаться к ним в этот день, и, наверно, оттого мать, никогда прежде не питавшая к нему особых симпатий, расчувствовалась, сбегала еще за одной, потом еще, а в довершение всего и сама присоединилась к мужской компании, втянув в конце концов в это дело и тетку. Временный мир в семье был восстановлен.
Градус радушной общности дошел постепенно до песенного излияния. Степан затянул своего любимого «Хаз-Булата», отец поддержал его слабеньким, но приятным тенорком, и они в два голоса стали печалиться о судьбе старика, у которого молодая жена, какую он не хочет отдать своему молодому сопернику ни за коня, ни тем более за кинжал и его винтовку. Они плакали, сочувствуя старцу, плакали, еще не зная, что чуть более чем через полгода немецкий свинец навеки опохмелит их обоих, одного под Сухиничи, а второго где-то в районе Лозовой. И пусть жена ищет себе другого, а мать остается безутешной!
В эту ночь Владу впервые постелили отдельно, на полу. До сих пор он засыпал всегда с матерью. Где-то над ним, в душной тьме на пьедестале кровати происходило что-то такое, от чего к его горлу подкатывало яростное удушье. Он еще не знал, он еще только догадывался, что там происходит, но червь глухой вражды, даже ненависти к отцу уже вползал в его крошечное сердце, чтобы затаиться там навсегда. Влад начинал ощущать на себе жаркие доспехи Эдипа, и хрупкая рука его впервые потянулась к неостывающему мечу.
Вот так, Катя, Екатерина Алексеевна, он стал свидетелем твоего начала. Кто мог предположить тогда, что, затеплившись в декабрьской ночи, среди пятнадцатиметрового коммунального склепа на забытой, кажется, самим Господом Богом московской окраине, ты, спустя тридцать лет, очутишься в песчано-каменном царстве Святой земли, чтобы уже никогда не вернуться обратно!
После короткой тишины Влад услышал колокола их почти беззвучных голосов над головой:
— Может, поедешь, Феня? — До предела умоляюще: — А, Фень?
— Нет, Алексей, лучше в прорубь головой, чем снова туда, в Узловую. Нету там для меня жизни.
— Что тебе Москва далась, Феня? Везде жить можно, были бы руки и голова на плечах.
— Сам видишь, куда тебя твоя голова завела, скажи спасибо, хоть жив остался.
— Не я первый, не я последний — подряд всех брали.
— Всех, да не всех, другие живут себе, помалкивают, а тебе всегда больше всех надо было.
— Дело прошлое, Феня, а теперь нам жить.
— Поезжай один пока, снимут ограничение, вернешься, снова как люди жить будем.
— Тяжело мне сейчас одному будет.
— Там родня кругом.
— Твоя родня, Феня, Михеевы.
— Тебе Михеевы дороги не переехали, примут на первое время.
— Поедем, Феня? — И еще тише, и еще более умоляюще: — Я ведь к тебе с самого Востока ехал, не к твоей родне.
— Нет, Алексей, из Москвы я не двинусь.
— Эх, Феня, Феня!..
— Какая есть.
— Ладно. — Голос отца медленно заполнялся безнадежной усталостью. — Тебе виднее, как самой жить… Не надоело еще одной-то? Вот и дочку не уберегла.
— Я не волшебница.
— Смотреть надо было.
— Смотрела…
— Сына отдашь?
— Бери.
Это было сказано вяло и безо всякого выражения, словно речь шла о чем-то безусловно бросовом и пустяшном, и оттого полоснуло Влада особенно остро. О, Влад знал свою мать, это рыхлое холоднокровное создание, всю жизнь считавшее себя достойной лучшей участи и потому старательно отстранявшее от себя всякую лишнюю заботу! И всё же легкость, с какой она согласилась сбыть его с рук, оказалась неожиданностью даже для него. Он так и не смог ей этого простить. Жизнь вскоре надолго развела их, но когда, пройдя сквозь свои немыслимые одиссеи, он увидел эту женщину перед самой ее смертью, она не вызвала в нем ничего, кроме недоумения и жалости. Да упокоится прах твой, Федосья Савельевна, видит Бог, он в этом не виноват!
Судьба Влада была решена, и уже к вечеру следующего дня поезд уносил его вместе с отцом в сторону города городов, дымной усыпальницы списанных паровозов, колыбели ненасытного и жестокого михеевского племени — Узловой.
За морозным окном сторожко таилась непроглядная ночь, в гнезде над дверью прохода медленно извивалось пламя фонарной свечи, уютно потрескивая отгорающим фитильком. Пахло овчиной, лежалым хлебом и табаком. Прямо против Влада задумчиво бодрствовал отец, и лицо его в неверных отсветах свечного пламени казалось мягче и понятнее, чем днем.
— Спи… Спи, — время от времени приговаривал он, и блеклые глаза его при этом теплели. — Еще нескоро.
— Мы к деду пойдем, когда приедем? — Это был для него самый важный, самый мучительный сейчас вопрос, который не давал ему покоя и отбивал сон. — Да, пап?
— К нему… Спи.
И Влад засыпал, и снился ему его дед Савелий, в железнодорожной форме, с кондукторской сумкой через плечо. Дед шел по проходу их вагона, но вместо компостера держал в руке коричневый тульский пряник величиной с портфель. «Дедуля, — проваливаясь в беспамятство, с благодарностью подумал Влад, — и откуда только он такой достал?»