— Рад! — несколько обиделся тот, но вдруг ободряюще махнул рукой. — Я бы и сам бросил всю эту дребедень к чертовой матери, да звездочки мои мешают, подчиняться обязан. Завтра и полетишь.
На другое утро двухместный кукурузник поднял Влада с экспедиционного аэродрома и понес над проснувшейся тайгой в сторону таинственной речки с веселым названием — Хантайка. Продутая зимними сквозняками лесотундра выглядела сверху редкой и сиротливой. Снег еще не утратил своей стерильной белизны, но, едва заметно, внизу, уже явственными контурами обозначились русла речушек и наст плоскогорий: зимний снимок в весеннем проявителе.
Пилот Володя Коношевич временами оборачивался к нему и через стекло своей кабины озорно подмигивал: ну, как, мол? Коношевич слыл достопримечательностью Северной экспедиции. Списанный из военной авиации за лихачество, он который год пробавлялся на летной рухляди Крайнего Севера, зарабатывал шальные деньги и тут же спускал их, пил, куролесил во всех шалманах от Ермаково до Тикси, пугая обывателей и приводя в восторг собутыльников. Но летчиком он считался первоклассным, и, что еще важнее в здешних условиях, безотказным, а потому на художества его начальство смотрело сквозь пальцы. Победителей не судят.
Среди солнечной благодати настежь распахнутого неба легкое и прерывистое почихивание мотора сначала показалось Владу досадной оговоркой, случайной фальшью, пустяковым срывом хорошо отлаженного механизма. Но перебои становились все чаще и продолжительнее, самолет стал рывками, словно по невидимой лестнице, снижаться, нос его резко накренился. Затем внезапно земля, встав дыбом, стремительно пошла им навстречу. Передай кольцо обручальное!
В эти считаные секунды, пока кукурузник то падал, то отчаянным усилием выравнивался, перед Владом, как тогда — в детстве — прокрутилась рваная лента его жизни: лицо отца, отраженное в ночном окне вагона, Агнюша на перроне Вологодского вокзала, сумасшедшие, с пьяной поволокой глаза Скопенко. Потом снова что-то из детства и опять все вперемешку. Его, словно тряпичную куклу, мотало по кабине, било об острые края обшивки, много и надсадно рвало, а в тускнеющем мозгу заезженной пластинкой крутился дурацкий рефрен: «Прощай, Маруся дорогая…»
Затем Влад потерял сознание, а когда очнулся, самолет, глубоко зарывшись в снег, медленно остывал от недавней горячки. Первое, что он увидел: брезгливо смеющееся лицо Коношевича в окошке пилотской кабины:
— Пижон! Тебе только на оленях ездить, а ты, можно сказать, в боевую машину забрался!
Впоследствии оказалось, что они с горем пополам спланировали в русло Хантайки неподалеку от базы, и это спасло их: трехметровая толща снега, будто перина, спружинила под ними. Правда, Коношевича, со сломанными ногами и ключицами придется вывозить потом с базы другим самолетом, а Влад еще долго будет залечивать свои синяки и шишки, но всякое спасение, как известно, способствует жизнестойкости, и вскоре он уже щелкал костяшками счетов, ведя статистику нехитрого базового хозяйства.
Жизнь на Хантайке поначалу складывалась для него вполне благополучно. Начальник базы Солопов, неряшливый гном, как две капли воды походивший на «волосатого человека» Андриана Евтихиева из учебника зоологии для шестого класса, видимо, принимая нового счетовода за ставленника свыше, встретил его с фамильярной благосклонностью:
— Ну, как там наш Костя, Константин Иванович? Александр Алексеич как? — осторожно нащупывал Солопов брод, линию, кратчайшую тропинку к сердцу счетовода. — Мужики что надо, сколько лет вместе работаем, на третьей стройке в одной упряжке. Ты за меня держись, я тебя не обижу. И посматривай тут, народ у нас всякий, иные — пробы ставить негде…
Но вдохновенный призыв старого стукача не нашел в нем отклика. Влад жил отдельно от начальства, вместе с рабочими, и стать среди них солоповским соглядатаем у него не было никакого резона. «Я тебе не шестерка на подхвате, — мысленно огрызнулся он в ответ, — тебе за это деньги платят, ты и смотри!»
Рабочее общежитие — квадратная комната о трех окнах, с нарами в два яруса и отгороженным углом слева от двери для цыгана Саши Хрусталева по кличке «Мора» и его жены — поварихи Ольги, служило ему отдушиной и спасением от скуки и серости замкнутого быта. Кроме цыгана, рабочих здесь зимовало трое: белорус из освободившихся Петро Ерёмко, на все руки мастер — и конюх, и пекарь, и электрик; Александр Петрович — отставной учитель литературы, лысоватый брюнет сорока пяти лет, с пропитым голосом и замашками оперного тенора, а также Коля Долгов — выпускник игаркской десятилетки, бежавший сюда от неудачной женитьбы, о которой он сам рассказывал с бесстыдной откровенностью: