Лишь войдя в поселок, он обернулся. Огромная статуя, блистая на солнце, взмывала над каналом, подавляя все рядом и около себя своей несоразмерностью с окружающим. Там, за ее спиной курилась голая, выжженная докрасна степь, и можно было подумать, что она — эта статуя — пришла сюда из-за горизонта, оставляя за собою безжизненное пространство, сквозную пустоту, прах и тлен. Там дикий зверь не проползет, не пролетит ночная птица!..
Скорые, как оказалось, на поселковом полустанке не задерживались, и Влад, не солоно хлебавши, двинулся по шпалам до ближайшей узловой станции. Но чем выше поднималось солнце, и чем податливей делалась смола под ногами, тем неуютнее чувствовал он себя в своей новой обувке. Валенки его разваливались прямо на глазах: подошвы спереди отстали, головки размякли и поползли. «Обманул старый хрен! — чуть не плакал Влад. — Гнилье со свалки всучил!»
Вынужденный срочно спасать положение, Влад свернул к первому же дому при дороге, попавшемуся ему на глаза. Он еще только ступил на крыльцо, когда дверь сеней отворилась и маленькая, темный платок до бровей, женщина тихо пригласила его с порога:
— Заходьте.
Следом за ней Влад миновал сумрачные сени и тут же очутился в большой, но пустоватой горнице с русской печью напротив входа. Навстречу гостю поднялся грузный, на деревянной ноге мужик в солдатском бушлате поверх исподней рубахи:
— Заходь, заходь. — Легонько уперевшись ему в плечо тяжелой дланью, тот одним движением усадил его на лавку у печи. — Я тебя еще из окошка увидал: думаю, гость за нуждой идет, принять надо. Шамать будешь, картоха есть вчерашняя.
Когда Влад, слегка пугаясь и путаясь, объяснил хозяину цель своего вынужденного визита, тот без слов проковылял в дальний угол, немного пошарил там и через минуту вернулся, протягивая ему дратву, иглу и шило:
— Давай, налаживай свою амуницию, а то далеко не уедешь. — И, обращаясь к робко стоявшей у двери жене, добавил: — Насыпь, Маня, картохи, побалуемся малость.
Лишь попривыкнув к полусумраку комнаты, Влад разглядел между делом, что изо всех ее углов, с печи и, даже, казалось, из-под нее в его сторойу светились глаза, множество детских глаз. «Когда только он их настрогать успел, — про себя подивился Влад, — не старый еще совсем!»
Потом, сидя за столом, вокруг которого собралась вся его поросль, хозяин добродушно посмеивался:
— Вишь, их у меня сколько! — Он любовно обвел стол. — Может, и не все мои, зато со мною, за батькой в огонь и в воду. — Заговорщицки подмигнул им, осклабился. — Правильно я говорю, робя?
Ловко уминая картошку, они смотрели на него с немым восхищением и преданностью, а разномастные их головы оживленно покачивались: ну, мол, и батька у нас, ну и молодец! Хозяйка же подсыпала и подсыпала из чугуна на стол, благодарно светилась, но была при этом робка, молчалива, словно бы в чем-то раз и навсегда виновата.
А хозяин, знай себе, изливал душу:
— Когда уходил, один только намечался, а вернулся в сорок четвертом, у ей уже трое. Где ж ты их, говорю, в какой капусте насобирала. Трудно одной, говорит, Вася, жить бабе, просто невозможно, говорит, жить было. Ладно, говорю, давай теперь своих делать, в куче веселее. Так и пошло: что ни год, то с прибавлением, на одних крестинах по миру пойдешь. Зато живем, не тужим, есть нечего, друг на дружку глядим, время быстрее бежит…
Чуден и непонятен мне человек по сей день, по сей час чуден и непонятен, по сию минуту!..
Влад не мог уйти отсюда, не оставив по себе никакой памяти, и, снова минуя сени, он незаметно оставил на поленнице дров две трешницы, ту самую придачу, что отвалил ему дед-барахольщик к его ботинкам: «Перекантуюсь как-нибудь, пусть ребята побалуются!»
Влад уже порядком проделал полотна, когда далеко у него за спиной вознесся и зазвенел призывный дискант:
— Дяденька!.. Дяденька-а-!.. Погодьте-е-е!
Влад обернулся и обомлел: в больших, не по росту калошках к нему по шпалам ковыляла одна из хозяйских девчушек и темный, явно материн платок над нею вился, будто вороное крыло. Теплый комок подкатил к его горлу, он всхлипнул, метнулся к ней навстречу, подхватил ее, прижал к себе и тут же услыхал судорожное биенье маленького сердца:
— Что ж ты вот так, раздетая?.. Разве ж так можно!.. Глупенькая, простудишься!
А она все совала, все совала посиневшими ручонками ему за пазуху две смятые трешницы, все приговаривала:
— Папка велел… Мамка тоже велела… У нас есть… Папка велел… Мамка тоже велела… У нас есть…
— Как зовут-то тебя?
— Настя, — затихала она у него на руках. — Настюшка…
Настя, Настя, Настюшка, дай-ка я запишу тебя в свои святцы!