— Нет, мне нечего больше тебе сказать, Никита. С машиной — это какое-то недоразумение, наверное.
— Ты в галерею с Мещерским ездила? — тихо спросил Колосов.
— Нет. Я ездила туда не с Мещерским.
— А с кем?
— Одна, — она снова солгала ему. И на этот раз уже могла себе ответить — почему.
— Тебе правда больше нечего добавить насчет этого всего, Катя?
— Правда. А тебе?
Колосов отвернулся. Он совсем не так представлял себе этот разговор. Ну, видно, сам виноват… Внизу, в кабинете управления розыска, его уже ожидал Свидерко. С ним еще предстояло обсудить множество вопросов. Когда за Никитой закрылась дверь, Катя начала собираться домой. Она чувствовала раздражение, досаду и снова — то сосущее душу разочарование. И он, этот умник, еще посмел заявить Сережке, что «порой чувствует себя как в пустыне»! А чьими руками эта пустыня, этот вакуум непробиваемый создан? Не его ли собственными? Она швырнула сумку на стул. Ну и пусть все идет как идет. И ничего не нужно менять: он будет в своей пустыне — она в своей. И точка. И каждый сам за себя.
Каждый сам за себя. И точка. Все равно ничего уже изменить невозможно! Белогуров крепко стиснул бокал с коньяком, ощутил прохладу и хрупкость стекла. Он сидел в баре «Покровский дворик». Приехал сюда сразу же, как его отпустил тот следователь со смешной фамилией Ластиков. И коротал за стойкой бара вот уже четвертый час. Сколько рюмок он выпил? Одна, вторая, пятая, шестая… Все плывет перед глазами — дым, дым, дым… И машину теперь придется оставить здесь, за руль таким вот не сядешь, ну да ничего… Сейчас ему было абсолютно наплевать, угонят ли его тачку, оставленную на ночь у бара без присмотра, — нет ли… Странная какая апатия, а? Белогуров и сам себе удивлялся, но ничего уже нельзя было изменить. С тех пор как это снова произошло в его доме, апатия — точнее, Вата, как он называл это про себя, прочно воцарялась в душе. С тех пор, как сдох Гришка Якин…
Белогуров помнил все. Он, как последний кретин, грохнулся в обморок там, в подвале. Егор и Женька вытащили его в холл. Он пришел в себя уже на кожаном диване. А рядом сидел Чучельник. И футболка его была вся в крови…
— Не забудь переодеться, — прошептал Белогуров. Язык был как свинцовая гиря.
Чучельник лишь слабо улыбнулся в ответ. И не спускал глаз с Белогурова.
— Иди, иди от меня, пойди умойся! Ты на свинью похож… Оставь меня в покое! — Белогуров пытался подняться.
Чучельник и ухом не повел. И с места не тронулся. Лишь вытер рукой лицо, словно ему было нестерпимо жарко.
Этот же самый жест повторил в кабинете следователя Ластикова и сам Белогуров, хотя ему не было жарко. Впрочем, и нервный озноб его тоже не бил. Сердце не екало в груди, душа не дрожала, нет — и внешне, и внутренне вроде бы ничего в нем не изменилось. Да, он увидел Костьку Крайнева. Здесь, в этих негостеприимных стенах. И они переглянулись, как заговорщики. Ну и что с того? А разве не было ему, Ивану Белогурову, ясно с самого начала, что убийство Пришельца — столь демонстративное и устрашающее — не может пройти незамеченным для этих «суклегавых», так, кажется, называют их в кругах, «близких к дяде Васе», еще по старинке? Что ж, если они, эти суки, спросят его, Ивана Белогурова, о Крайневе, о Салтычихе, о Пришельце и… Он ответит… Итак, что же он им ответит?
Белогуров залпом допил коньяк: седьмая рюмка. И он пьян, как.., сапожник? Нет. Как водопроводчик? Тоже неудачное сравнение… Как свинья? Свиньей был Чучельник в своей окровавленной футболке… А ему, Ивану Белогурову, интеллигенту, мальчику из хорошей московской семьи, знающему наизусть Пруста и Джойса, умеющему со вкусом потолковать о фрейдизме, экзистенциализме, буддизме, постмодернизме, ташизме, дадаизме, примитивизме, конструктивизме и.., еще сотнях разных «измов», просто не пристало…
Зазвонил «мобильный». Феликс Михайленко — собственной персоной — надо же… Улетает, прощается. Когда? Уже сегодня, сейчас — звонит из Шереметьева? Какой рейс?
— Иван, да ты пьян, что ли? — Феликс хмыкнул. — Ты еле говоришь!
— Все нормально. Я пьян. И я счастлив, как.., как тот твой римский легионер…
— Ты ничего мне не хочешь сказать, Иван? Я могу на тебя рассчитывать?
— Можешь. Какие сомнения? Подарочек будет, будет тебя ждать… Я узнал. Я все уже узнал у нашего сведущего господина Табаяки. И Сингапур есть Сингапур, Феликс. Там все есть. Абсолютно все, как в Греции..
— И больше ты ничего не скажешь мне на прощание? Уже объявили посадку.
— Только не умирай. Пожалуйста.
— Что? — Голос Михайленко вдруг сел.
— Не умирай, живи, я тебе сказал! Оп-перация — дрянь, пустяки, п-перекроят морду — а ты терпи… Живи, понимаешь? Живи хоть ты. Живи, слышишь?!
Он чересчур повысил голос — и заметки недоуменный брезгливый взгляд бармена. Такой же, как у того ублюдка Чучельника тогда… Брезгливость — вот что он, Белогуров, столь явно прочел во взгляде Создания там, в холле, на кожаном диване…
— П-понял… Извини, друг, погорячился, п-приятель такой бестолковый, — Белогуров развел руками, улыбнулся бармену. — Еще одну, а? И все, финита. А от-тсюда можно вызвать т-такси?