Помнил, как они с мамой (это уже в городе) ходили к глазному врачу.
Нестарая, красивая женщина, наклонившись близко (запах сладковатых духов), глядела сначала в один его глаз, потом в другой через коротенькую широкую трубку, похожую на половинку бинокля. И сдерживала дыхание, чтобы не дуть на него изо рта (а то неприятно). И он тоже сдерживал и ощущал свое равенство с ней в э т о м (мама назвала бы это деликатностью, но он и тогда не всю ее терминологию любил). А потом вдруг был звонок в дверь, она побледнела, вышла и тотчас вернулась с письмом. Мама взглянула на нее взглядом вопроса, она едва заметно кивнула утвердительно, и Вадим уже знал: это — от ее мужа, с которым что-то случилось, в чем не может помочь даже его отец, хотя он помогает всем, кто болен. Этот не болен. Женщина положила письмо на стол и неспешно продолжала осмотр. Руки ее чуточку дрожали.
— Ты, однако, волевая! — сказала ей мама.
Та нежно, очень женственно и грустно улыбнулась. И мальчик понял, что не от безразличия отложила она письмо. Что тут трагедия. И что такую женщину можно любить всю жизнь. И еще что-то неясное о жестоком, потому что у н е е муж не может быть плохим человеком, и, значит, здесь несправедливо. Мальчик был в смятении. Острее он свою беспомощность не ощущал никогда. Вся т а, первая жизнь была проявленней, четче, окрашенней. И длилась всего семь или восемь лет. Потом, в школе (не в эвакуации, а по возвращении), из него стали готовить будущего человека (словно он им уже не был!), и это продолжалось до юности, когда он будто проснулся однажды от звуков рояля, от пронзившего его луча, шедшего со стороны окна, не то от солнца, не то от взгляда женщины-скрипки, который выхватил его из его тьмы и тишины.
Незадолго до того прекрасного часа имени Скрипки в их школу пришел новый директор.
— Ваше счастье, что вы — худший класс! — сказал он им, затихшим в выжидании. — На вас обращены все взоры. Вы не пройдете незамеченными, когда начнете подниматься по лесенке вверх, когда начнете брать вершину за вершиной и, наконец, станете первыми! О, как будет завидно прежним носителям этого звания! Как начнут они наверстывать упущенное! Да куда там! Им уже не угнаться за теми, кто вышел вперед! Где им? Где им!!
Он, вероятно, был хорошим оратором, потому что класс возбуждался невероятно, и если бы человек этот с безумным взором и встрепанными волосами крикнул им: вперед! Истребим лучший класс! — они бы ринулись за ним.
У Вадима было странное чувство раздвоенности. В школе, после такой речи, он готов был на все, лишь бы с ним, с Леонидом Павловичем, по пути, прочерченному его коротким перстом.
А дома, за хорошей книгой или возле рояля (он всегда, сколько помнил себя, немного играл), все эти речи казались нелепыми, до печали примитивными. И в общем, он этого Павлыча не любил. А тот отличал толкового паренька с глазами, в которых все читалось (темные очки, как известно, появились позже). И ему захотелось не только в глазах читать, но кое-что знать и со слов.
В весенний, такой же, как сегодня, теплый вечер Вадим задержался в классе — готовил стенгазету (между прочим, занятную, с былиной про их классные дела вместо передовой, с дружескими шаржами… Ну, в общем, им казалось, что очень смешно, дерзко). Вот тут его и кликнули к директору. Ребята, писавшие и клеившие вместе с ним, смеясь, благословили, осенив большим крестом и начертив на доске череп и две кости (одно упоминание о Леониде Павловиче рождало нервное возбуждение!). И вот он в пустой учительской. И директор с ласковой улыбкой встает ему навстречу:
— Рад, рад, что застал вас в это позднее время! — Он первый стал звать их на «вы», чем сильно польстил.
Директор усадил паренька на диван, сел рядом, спросил об учебе, о том, скоро ли их класс достигнет той вершины (как о н, лично он, считает?), как педагоги, не занижают ли оценок? А физик? Нет? А что, говорят, будто на уроках истории педагог…
Вадим уже не помнит теперь, как именно велся этот дружески-доверительный разговор. Но помнит, как от него вдруг заколотилось сердце и кровь бросилась к лицу, особенно когда возник интерес, а не говорил ли сосед его Трапаревский…
Он был, в общем-то, еще ребенок, он не знал, как прервать этот тягостный разговор и потому не нашел ничего лучшего, как отпроситься на минутку. А когда вернулся, последовал вопрос:
— Вы хотите быть со мной в дружбе?
— Я не знаю… Как это?
— Я имею в виду вашу полную со мной откровенность.
— Я и вообще не вру… Стараюсь не врать.
— Но вы умалчиваете. Не совсем доверяете мне… пока. А я мечтаю о таком доверии, чтоб вы сами приходили ко мне… — И вдруг добавил без улыбки: — Этого никто не будет знать.
И Вадим понял. Он побелел совершенно, язык его плохо ворочался:
— Этого я не могу.
— Почему же? Никто не будет…
— Я для себя не могу! — Это вырвалось вдруг внятно и громко. — Я не наушник, что вы… — И добавил мамино любимое, нелепое: — Господь с вами!