«Шум? Это ветер, сомнений быть не может, или кошки, или птицы… да всё что угодно, кроме бабаек. Воры?.. Что за чушь. Там и воровать-то нечего, тем более три ночи подряд. Должно быть, на старости лет, и не остаётся ничего делать, кроме как прислушиваться к тишине. Как это грустно. Не уж то я тоже буду таковым? Никогда не представлял себя скукожившимся старикашкой, который пытается уловить звук тишины. Да никаким, в общем-то, не представлял. Ни бодрым, ни затхлым, весёлым или грустным, и не ворчливым тоже. И даже сейчас, когда об этом думаю, то образ всё равно не выходит». Он скосил брови, как признак работы мысли, и завис, придерживая фарфоровую чашку.
Будни Боровского не отличались излишней вариативностью. Он либо всё время гулял, либо был на занятиях, изредка мог он посидеть у друзей, теша себя игрой и историями. Товарищи к нему не захаживали, так как сам он никого видеть не желал в своих просторах и всякую мысль посетить его обетованную пресекал на корню. Как и обещал своей любимой сестре, он исправно раз в неделю посылал ей письма. В них он красочно описывал свой восторг от нахождения в столь чудесном месте, а также его будничную жизнь и шальную гульную. Однако её приходилось, напротив, преуменьшать, дабы папенька не стал лишний раз интересоваться его бытом. Допив чай, он изволил прогуляться. Домой он вернулся лишь к ночи, когда Марья Петровна спала. Боровский тоже уж собирался на боковую, но вместо этого решил сочинить очередное четверостишье, на которое его натолкнуло висячая луна. Таких маленьких поэтических вставок у него было достаточно, целая тетрадочка. И сегодня одним простеньким стишком должно было стать больше. Рифма у него не задавалась, но сам процесс был чертовски увлекательным. Ему нравилось извергать из своего разума незаурядные мысли и облегать их в прекрасный слог. Таким образом он разгружал неведомый багаж, хранящийся у него в голове.
И вот он зажёг медный подсвечник и уселся на диван, держа в руках ту самую тетрадочку, готовившись окунуться в мир поэзии, но тут: «Шур-шур… шур-шур». Его уши тут же уловили эти звуки, шедшие со второго этажа. «Что это? Не уж то Петровна не брешила?». Он встал напротив лестницы, освещая ступени колыхающимся пламенем свечи. Его заклинило. «Это ветер балда бьёт по окнам, точно он, — успокаивал себя. — Неудивительно, погодка то не ладная». Тем временем на улице начался нещадный дождик, отбивающий ритм по крыше, а тучи затянули небо, оттого даже лунное свечение не просачивалось в комнаты, в них была лишь кромешная загустившаяся тьма. Как это пламя, Боровский колыхался, побаиваясь подниматься наверх. «Нужно проверить, если обещал. Бояться то мне нечего, ведь ничего дурного нет».
На этих словах он с опаской сделал шаг на ступеньку. Она не издала ни звука. Эта тишина расслабляла, угоняла страх, поэтому он со спокойной душой шагнул на вторую. Но вот уже она взвыла самым неистовым криком, таким, от которого сердце убегает в тапки. Эти скоблящиеся звуки резали уши, будто по доске прошлись негодным мелом. По коже Боровского пробежались мурашки, а сам он чуть не выронил подсвечник. Он сглотнул комок и налился хладным потом, текущим со сморщенного лба. После Саша задержал дыхание, будто ныряя, и сделал новый неуверенный шаг. Ступень затрещала, но не так сильно, последующие тоже скрипели, но несравнимо со второй, а иные и вовсе были беззвучны.