Так старый дуб, железно-прочный, неохватный, передает все соки жизни молодому по страшно мощной общей корневой системе, которую он, старый, сам и бился годами под землей развить, умножить, разрастить. И нарастают клейкие зеленые листочки на молодых ветвях вознесшегося кроной к небу нового владыки, а старый царь стоит сухим и голым — столетиями надежно закрывавший молодого от ветров… ты будешь править миром, а он… а он… — Камлаев отстранился и изловчился не подумать «этого».
3
Наутро отец вышел к завтраку до кости выбритым красавцем-генералом: рубашка — эталон крахмальной белизны, широкий подбородок каменеет неприступно, в лице — одна, пожалуй, только крепкая досада на то, что отдаешь впустую время, уступая начавшейся болезни, в угоду ей и против воли прерывая свою работу; мать за столом усильно щурилась, как будто стала близорукой, как будто позабыла названия самых близких и простых вещей: солонки, «бородинского», ножей, шипящей, пузырящейся глазуньи, оливок, ветчины, часов, схвативших золотой цепочкой запястье… что ей сказал отец? сказал хоть что-то?.. а впрочем, надо ли отцу ей говорить хоть слово? Ведь между ними не бывает тишины — должно было за четверть века возникнуть между ними и возникло что-то такое… ну… как у собак, дельфинов… вот это понимание бессловесное, способность безотказная почуять, когда плохо… она сама смеялась, говорила, что что-то ей такое отец во время операции удалил, так, что остались только безусловные рефлексы: «бегу на свист», угадывала, знала, что через пять минут отец заерзает ключом в замке — когда бы ни пришел, откуда бы ни прилетел средь ночи; «иди встречай отца» — «да где он? где?» — Камлаев в детстве поражался, как может быть такое: отец еще не появился во дворе из-за угла, а мать уже, уже его увидела.
Покончив с чаем, отец не стал сидеть по русскому обычаю (прощаться со стенами, с домом — и правильно… зачем?… ведь не на Северный же полюс, не на каторгу), тяжелая рука его, лежавшая недвижно, ожила, скользнула по столешнице по направлению к узкой, длиннопалой маминой ладони, ее накрыла будто бабочку, смиряя, стеснив биение, и, быстро сжав, не повредив, погрев мгновение, оставив память в пальцах, отпустила — он с ней прощался так всегда и ничего сегодня не добавил к ритуалу.
На Эдисона глянул коротко — с неистребимым крепким и спокойным любованием, с оттенком гордости, неверия в то же время, что вот он, сын… с каким смотрел, когда Камлаев был еще ребенком (со временем ушло из взгляда умиление, осталась только гордость силой своей крови, проводящей вдоль времени родовые черты), поцеловал в макушку Лельку, и что-то дернулось почти неуловимо в его лице, что-то такое проступило… несвойственно плаксивое… усилие подавить рванувшееся хныканье… или Камлаеву все это только померещилось? И, перекинув через руку твидовый пиджак, пошел как в гору с тяжело нагруженным заплечным мешком, целенаправленно, весомо-крепко.
Камлаев глядел ему в спину, не в силах будто вынырнуть из-под запрета двигаться и жить своей отдельной, самостоятельной жизнью: любое, самое простое телодвижение сделалось неправомочным, так, будто, собственное тело, сто девяносто сантиметров и восемьдесят восемь килограммов костей и мускулов, ему, Камлаеву, всецело больше не принадлежало, — вот эти бицепсы и шея шире плеч, вот эти пальцы, сочащиеся музыкальным веществом, которое он должен без остатка скормить крикливой стае деревянных клавиш, вот эти ноги, да, которым не терпелось пуститься в пляс, пройти с мячом по краю, выкрутив защитникам хребты, убрать, подсечь, навесить, ринуться в пустующую зону и, извернувшись так, как будто нет в нем ни единой целой косточки, достать носком ли, пяткой уходящий, подправить, перебросить через вратаря… будто бы мир накрыли крышкой, как кастрюлю, надвинулась и опустилась со скучной неумолимостью безличная тупая нерассуждающая сила и не давала распрямиться, оторваться, запорхать.
4
Снег повалил в этом году негаданно, до противоестественности рано: начало октября, все еще сочно, зелено, свежо, дороги пышно, словно перед царским поездом, засыпаны цветными и гладкими листьями кленов; еще вчера над головой стояла насыщенная синь без дна, еще вчера по-матерински щедро мир был наполнен солнечным теплом и теплый ветер ударял в лицо, в свободно дышащую грудь под тонкой рубашкой, и вдруг — нахмурилось, нахмарилось, над головой стало скучно и давяще пусто, такая там простерлась на много сотен километров ввысь лишенная всех свойств, пустая глухота.