Тянется дорога вдоль леса, да меж полей, да лугом. Буйно цветёт земля, и ветер тёплый, сладкий — не надышаться. Лошадёнка вышагивает, мотая головой, колёса поскрипывают. Завид сидит, свесив ноги с телеги, и глядит по сторонам — уже узнаёт родные места. Даже позабыл об Умиле, об обиде своей позабыл.
Жбан глядел-глядел, как он вертится, хмыкнул, да и сказал:
— Ишь, усидеть не может! Вот, будет мамке лишний рот. Эка ослопина вырос, а ремеслом не владеет, безлапотник…
Завид эти слова мимо ушей пропустил. Он бы уж и вперёд телеги бежал. И хочется домой, и страшно — как мамка примет, признает ли?
— Наш дом! — воскликнул он хриплым от долгого молчания голосом и, привстав, указал рукой. — Там…
И осёкся. Не ошибся ли? Вроде и тот дом, да отчего-то мал, и старой яблони больше нет, не рассыпает она лепестки перед дверью, не опирается узловатой веткой на крышу.
Из дома вышел мальчонка, такой, каким был он сам — годов пять, не больше. Больно забилось сердце: ведь не подумал, что мамка, может, другого мужа найдёт, народит других детей. Мамке, может, он давно уж не надобен, станет только мешать…
— Сиди, — приказал Жбан, увидев его лицо. — Да не дури! Я разузнаю сперва, там поглядим, как быть.
Он ушёл в дом, и долго его не было. Вернулся молчаливый, тронул лошадёнку. Завид ничего не спрашивал, сидел, кривя губы — ясно и так. Даже поглядеть на него не вышла… Подобрав ноги, он уткнулся в колени и понял не сразу, что телега остановилась. Жбан потрепал по плечу.
Стоит Завид у серого камня, стоит и молчит. Не забыла его мамка, всё ждала, да вот захворала, и эта зима, уходя, забрала её с собой. Могли бы ещё повидаться, только он выбирал — и выбрал Умилу, с нею остался. Не нужен он теперь Умиле, а мамка, может, от горя до срока ушла, в дому чужие люди живут — ничего у него нет, никого… Не успел, десять лет сюда рвался, волю уж обрёл, рядом был — не успел!
У могилы, вырытой наособицу, скачет жаворонок, свистит, поглядывает чёрным глазом. Всхрапывает лошадёнка, переступая ногами, и машет хвостом. Стоит Завид, головы не поднимая. По-всякому он представлял эту встречу, да только не так.
Жбан окликает его смущённым голосом, зовёт ехать. Ясно, из жалости зовёт. Завид и ему не нужен, да, видно, совестно бросать. Некуда больше идти, никто больше не позовёт…
Закусывает губы Завид и лезет на телегу.
Глава 6
На обратном пути Завид молчал. Ему казалось, больше он вовек не вымолвит ни слова. Жбан сопел, поглядывал, раскрывал рот — видно, хотел заговорить, да не знал, о чём.
— А вот ежели ты проклят, — начал он, — так тебе бы добыть птицу-жар. Слыхал я, царю нашему Борису такую доставили из заморских земель, будто бы для сына его, токмо ежели царевича и посейчас прячут, то с птицею, значит, у них не вышло. Узнать бы, там ли ещё она, в царском ли тереме…
Завид склонил голову, прислушиваясь.
— Это ты, — сказал он, припомнив. — Ты о птице сказывал. В Белополье, в корчме.
Жбан поглядел на него, морща лоб, а после хлопнул себя по колену.
— А ведь верно! Помню, как чёрный волк народ потешал. То на задних лапах пройдёт, в точности будто корчмарь кружки разносит, а то валится, будто мёда упился… Так это, значит, ты и был? Ишь ты, как оно бывает! А я-то гляжу, значит, думаю: слушает волк и будто разумеет, глаза умные…
Завид на это ничего не сказал. Подумав, спросил о другом:
— Почему ты Жбан? Что это за имя?
— Кому Жбан, а тебе Дарко, — наставительно ответил Жбан. — Прозвище такое у меня, значит.
— И как же мне птицу добыть?
— Нешто я знаю! Да вот, сослужил бы ты царю службу великую, он бы тебя и одарил, а ты бы и сказал: ничего, мол, не надобно, а только дай мне, царь Борис, птицу-жар.
— Какую службу?
— Да уж какую ни есть. Вот привязался, репей! Ну, мне-то отколе знать? Я те про птицу поведал, дале уж сам рассуждай.
— Много пользы от твоих слов… — пробормотал Завид.
Жбан на это обиделся, и дальше ехали молча. Тянулся бесконечный луг, и Завид зажал уши, только бы не слышать песню жаворонков.
Миновали Перемут, где накануне переночевали на сеновале у радушного хозяина; ехали полями, а после вдоль леса и опять полями. Шумные птичьи стаи поднимались, крича. Телега, покачиваясь на ухабах, проезжала в сырой зелёной тени дубов и тополей, мимо отцветающих уже черёмух и мимо рябин, что только готовились выпустить белый пушистый цвет.
Жбан, порывшись в мешке, молча бросил Завиду яблоко, прошлогоднее, жёлтое, сморщенное. Тот поймал, надкусил. Яблоко сладкое, хотя и подвявшее, да разве им одним набьёшь живот? Завид покосился на мешок — не обругают ли зверем несытым? — и, решившись, сказал:
— Хлеб ещё был. Дай хлеба.
— Да уж бери, — позволил Жбан, бросив недовольный взгляд. — Токмо мне оставь да полевику. По всему выходит, ночевать нам в поле — страшно я это дело не люблю…
Он и правда поделился с полевиком хлебом и яблоками, оставил в стороне от вечернего костра и всё оглядывался, всё дёргался на каждое потрескивание. Ворчал: