Но такие письма еще сильнее подчеркивали бесчисленные живые крупинки высокой, все еще там, в Западной, праздничной общенародной радости, сверкающие между забот чисто семейных, в чисто семейной кручине по родному человеку, что вот где-то мается, в то время как все добрые люди дома живут…
Время от времени среди чужих писем — ах, как много пишут другим! — появлялось, било по сердцу дорогим почерком письмо тебе.
Друзья делились письмами из дома.
Алесь подкладывал Крушине Толины, снова и снова радуясь в душе, какой у него брат, как он пишет и о новом в их деревне, и о своем сынке, и о старой больной матери в счастливой, поэтической роли бабки, и об Ане своей, и о книгах, и… «Ах, как я скучаю по тебе, как нам тебя не хватает, как часто вспоминают тебя хлопцы и девчата, как ты писал бы теперь!..» Словом, все то, что рождается в тоске разлуки, чего не услышишь в обыденщине совместной жизни.
Сергею писал старик отец, изредка — замужняя сестра, писали товарищи по подполью. Некоторые из них лишь в сентябре тридцать девятого вышли из санационных острогов и теперь, судя по письмам, с радостью, прямо-таки с восторгом налаживали в родных местах новую жизнь. Один из них работал в областном центре, другой — даже в Минске на высоком посту.
«Мы тут хлопочем о тебе, — сообщал он Сергею, — уже написали в Москву, так что скоро ты сможешь обнять своих родных, а я, старина ты мой милый, тебя…»
Об Алесе таких хлопот, разумеется, не было. Просто Толя прислал ему по его просьбе две справки, копии тех, что направил непосредственно в Берлин, в полпредство. В одной из них для кого надлежаще строгими, а для кого и сухими словами удостоверялось, что он, Алесь, действительно сын и брат своих родных, житель своей деревни, из которой не по доброй воле отправился в далекий, суровый мир. А другая справка, тоже внешне очень просто, свидетельствовала, что он чист перед своим народом и «ни в каких антисоветских организациях не состоял». Обе эти бумажки — на вырванных из тетради листках в клеточку — там, на родине, в их местечке, были чем-то совершенно обыденным для того не знакомого Алесю человека, который писал их, подписывал и фукал на сельсоветский фиолетовый белорусский штамп. А тут они, в далеком, зашифрованном литерой и номером шталаге, были встречены едва сдерживаемой слезой радости, как привет и материнская ласка Родины, еще неведомой, невиданной, загадочной, что вот хлопочет и о нем!..
Эти справки, так и не натешившись ими вдосталь, Руневич для большей верности присоединил к заполненным анкетам, декларации и фотографиям и отослал в полпредство в начале февраля.
К сожалению, позже многих, но далеко не последним.
Светло-желтые, украшенные гордым двуязычным грифом полпредства СССР пакеты приходят на лагерную почту почти каждый день. Ловкий и вкрадчивый Печка не зря так мало сидел на своем рабочем месте, все больше вертелся в комнате, где находились цензоры. Он улестил их своей «преданностью» не хуже, чем Мартын Безмена французской чаркой.
Бывший студент Карнач, сынок мещанина с достатком из уездного приграничного городка, недавний озоновец[83]
, который только здесь, в Германии, вспомнил, что он белорус по происхождению, на работу свою по семейной традиции смотрел как на легкий хлеб. Думал и говорил он главным образом о немках, которых брал своей смазливостью, откровенно наглой, без избытка интеллекта на высоком белом челе.Агроном Сорока, который еще в белорусской гимназии увлекался стихами Крушины, довольно скоро открылся ему, рассказал о своей беде. Он — тоже пленный, которого, как «подхорунжего» в офлаге, офицерском лагере, завербовали в «это белорусское представительство», как с горьким сарказмом произносил он. Ибо уже, видимо, искренне раскаивался, разобравшись своим крестьянским, в основе здравым умом, что сдуру попал в эту вершу. И не просто раскаивался, краснея всеми своими прыщами, но и просил уважаемого им человека дать совет — что делать, как бы и ему вернуться к старенькой матери…
Словом, светло-желтые пакеты, среди бесчисленного количества других писем вываленные грузчиками-пленными из почтовых мешков на пол, в большинстве случаев довольно легко миновали цензорские столы.
Печка заходил туда заблаговременно, раньше Карнача и Сороки. То у одного, то у другого ящик стола оставался плохо запертым, и печать со всемогущим словом «геприфт» попадала в ловкие руки Печки. Штамповал он и эти пакеты, и стандартные бланки для писем, и чистые, принесенные из города «освобожденными» конверты. Пакеты — для большей безопасности, бланки — для менее осторожных писем домой и в команды, чистые конверты — для отправки документов в полпредство.