— Ну ты и матерщинник, Француз, — выдохнул в восхищении Данзас.
— Не мешай! — оборвал его маленький Броглио и, кося глазом, попросил Пушкина: — Давай дальше. Страсть люблю про хуи.
Потом, уже в закутке, среди избранной публики, он читал поэму еще раз. Друзья заучивали наизусть строфы. Только через несколько дней, видя, какой успех имеет поэма, он признался Пущину, что написал ее сам.
— Лучше бы, чтобы об этом никто не узнал. За такую штучку можно загреметь в солдаты али куда похуже.
— Куда же? На Соловки? — рассмеялся Пушкин. — А если в солдаты, так я хоть сейчас готов, как братья Раевские.
— Не храбрись, ты и сам знаешь, как это опасно, иначе не скрывал бы авторство. Про князя Вяземского только больше никому не говори, — посоветовал Пущин. — Нехорошо получается, если сочинил сам, а говоришь на князя. — У Жанно всегда было обостренное чувство справедливости.
— Не буду, — согласился Пушкин. — Я не подумал.
— А поэму давай между собой как-нибудь по-другому называть. Ну, допустим… — Он задумался.
— «Тень Кораблева», — подсказал Пушкин и рассмеялся: — Фрегатова, Лодкина, Баркасова… Как хочешь!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ,
В лицейской зале за ширмами красного дерева с вышитыми китайскими драконами, которые лицейские дядьки позаимствовали у дворцовой челяди, была выгорожена импровизированная сцена.
Среди избранной царскосельской публики, приглашенной на первый спектакль, который давали лицеисты, находилась мать лицеиста Саши Бакунина с дочерью Екатериной. В зале собрались и многие профессора, педагоги и лицеисты, не занятые в спектакле. Публика занимала несколько рядов стульев, стоявших полукругом перед сценой.
Алексей Николаевич Иконников, душа, сочинитель и творец действа, был явно навеселе; говорил он спотыкаясь, с кашей во рту, но в глазах сверкал огонь творца. Хотя он и переделал свою пьесу из афишки графа Федора Ростопчина, московского генерал-губернатора, которые тот вывешивал в Москве для народа, а потом они разлетались по всей России, в душе он считал ее своей. Он то и дело поправлял на ребятах серые фуражки, присаживаясь перед ними на корточки.
— Молодцы мои, не подведите бедного автора! Мой дед Иван Афанасьевич Дмитревский смотрит на меня оттуда! — показывал он почему-то на небо, хотя было известно, что тот покуда жив и даже на днях выступил после пятнадцатилетнего перерыва в роли старого унтер-офицера Усерда в драме Висковатова «Всеобщее ополчение», за что и получил от императора бриллиантовый перстень, о чем сам Иконников с гордостью и рассказывал. Но теперь все смешалось в голове Иконникова, он пролепетал что-то о святых слезах умиления и гордости за внука, которыми обливается дед на небесах, и умолял не опозорить его перед дедом, членом академии и всех известных литературных обществ. Что-то не стыковалось в его словах, хотя бы академия и небеса, но такое с любимым гувернером не раз случалось, и никто не обратил на это внимания.
Воспитанники, участвовавшие в спектакле, сгрудились за ширмами. На них были вывороченные шинели, на воротниках которых белели тряпочки с номерами и фамилиями: Яковлев, Данзас, Маслов… Они должны были изображать ратников ополчения и потому нарисовали себе углем на лице бороды и усы.
Молодой дядька Сазонов стоял рядом и держал в руках два топора. Он таинственно и тупо улыбался, ногтем трогая заточенные лезвия.
Зрители оживились, когда за сценой забил барабан — в него самозабвенно колотил маленький косоглазый Броглио.
Из-за ширмы появился лицеист в форменном мундире и сообщил публике:
— Сказ про то, как Карнюшка Чихирин, а также ополченцы мужик Долбило и ратник Гвоздило врага лютого, злодея кровожадного победили…
Снова тревожно забил барабан, лицеист скрылся, но вместо него на сцене появился другой, с графином и граненым стаканом и с блаженной улыбкой заправского целовальника на лице. За ним, пошатываясь, вышел сам Карнюшка Чихирин, которого играл премьер труппы господин Маслов.
— Не желаешь ли, Карнюшка, стакан зелена вина? — спросил целовальник, наливая в стакан из графина.
— С двух стаканов не пьян, выпью и третий! — Карнюшка взял протянутый стакан. — Выпьем, поворотим и в донышко поколотим!
Карнюшка выпил, а целовальник поинтересовался:
— А слыхал ли ты, Карнюшка, новость: Бонапарт на Москву пошел?!
— На Москву-матушку? — вылупил глаза Карнюшка. — На первопрестольную?! На белокаменную?! Уши мои отказываются слышать! Глаза отказываются видеть! Да он что, сбрендил, голубь сизокрылый?
В зале засмеялись.
— Должно быть, сбрендил! — согласился целовальник.
Смех не умолкал.
— Ну-ка, налей еще стакан. Никак без стакана разобраться не могу! — Карнюшка протянул стакан целовальнику.