Целовальник налил еще стакан до краев, и Карнюшка жадно выпил его. Пока он пил, целовальник поведал зрителям:
— Выпив лишний крючок на Тычке и, услышав, что Наполеон идет на Москву, разругался Карнюшка скверными словами, всех французов припомнил и, вышед из питейного дома, заговорил под орлом.
Карнюшка пьянел на глазах.
— Бонапарт — сволочь мерзкая, нечистая гадина заморская, ты зачем в наши страны пожаловал? — кричал Карнюшка, размахивая кулаками. — Полно фиглярить: ведь солдаты-то твои карлики да щегольки: ни тулупа, ни рукавиц, ни малахая, ни онучь не наденут. Ну, где им русское житье-бытье вынести? От капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся…
— Не понимаю, — сказала по-французски своей юной дочери госпожа Бакунина, — зачем здесь просторечие? Неужели надобно этому учить детей в Императорском Лицее?
— Не знаю, маман, — скромно отвечала дочка. — Но, может быть, здесь патриотизм.
— Патриотизм — это обязательно «щи»? — все так же по-французски выговорила Бакунина.
— А вы бы, матушка, — обратилась к старшей Бакуниной ее соседка, пожилая дама, — в такое-то время говорили бы по-русски.
На сцене все продолжал буйствовать Карнюшка, входя в раж, так что не на шутку пугал некоторых приглашенных.
— … А которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят, будут у ворот замерзать, на печи околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться. — В его словах было явное противоречие, но никто его не замечал, все были подавлены его напором. — А вспомни ты, прыщ заморский, про татар, про поляков, про шведов, что на Русь приходили, ведь мы их так попотчевали, что по сю пору круг Москвы курганы как гробы, а под гробами-то их кости! Ведь остались у тебя дома хромой и слепой, старухи да ребятишки, а у нас выведено на рать шестьсот тыщ, да забриты триста тыщ, да старых рекрут двести тыщ. И все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестом молятся, все братья родные… Выходите, братушки! — позвал он.
Под барабанную дробь двое лицеистов с нарисованными бородами и усами двинулись было на выход, но дядька Сазонов остановил их громким шепотом:
— Барчуки, топорики забыли! — Он сунул им в руки топоры и, погладя по головам, добавил:
— Осторожно балуйте, барчуки, не ровен час! Топорики востренькие.
— Видишь, супостат, какие молодцы?! — вскричал Карнюшка Чихирин, увидев молодцев, которые жались от смущения и неловко держали непривычные топоры.
По залу пробежал смешок.
— Мужик Долбило и ратник Гвоздило!
Один из лицеистов-зрителей зашелся от смеха, сползая под стул, и не мог остановиться, пока не начал икать.
— Господа, смелее! Чай, вы не русские?! — подбодрил их из-за кулис Иконников, сам же достал фляжку и опрокинул ее содержимое себе в горло. Сильно забулькала жидкость, то ли в горлышке у бутылки, то ли уже у него в горле.
Дядька Сазонов, вздохнул, с завистью глядя на гувернера. Алексей же Николаевич, закусив, как говорится, рукавом, тотчас же приложился к родимой снова.
И русские господа услышали его.
— Неужели мы, православные, верные слуги царя нашего, кормилицы матушки каменной Москвы, дадимся в полон врагу лютому, зверю кровожадному? — вскричал, скорее даже взвизгнул Гвоздило-Яковлев и взмахнул топором так, что Карнюшка на всякий случай попятился. — Порубим французишек, как дрова! Эх-ма!
— И знай из роду в род, какой русский народ! — завопил мужик Долбило-Данзас. Он бросился вперед, топором замахиваясь на зал. Дамы вскричали, а Катенька Бакунина, за которой наблюдал Пушкин, находившийся в задних рядах зрителей, закрыла глаза и отвернулась от сцены.
— Все-таки это mauvais genre, — сказал Горчаков Корфу. Они сидели среди зрителей.
Тот молча согласился с ним.
А вот сидевший поодаль профессор де Будри, напротив, подчеркнуто громко хохотал, икал и бил себя по коленкам, всячески выказывая свой восторг. Трудно было понять, на самом деле ему нравится спектакль или он боится и хочет, чтобы все видели, насколько он патриотичен.
Когда Бакунина открыла глаза, то вдруг заметила, что за ней наблюдает курчавый лицеист с горящими щеками. Разумеется, она знала, что это Саша Пушкин, но сейчас он ей показался каким-то незнакомым и новым, как будто в первый раз увиденным, поэтому она чуть-чуть ему улыбнулась, насколько позволило ей приличие, хотя она понимала, что сам он, столь пристально ее разглядывая, все приличия нарушает. Встретив ее взгляд, Пушкин ничуть не смутился, а все так же жадно продолжал рассматривать ее, отчего она все-таки смутилась и презрительно дернула веснушчатым носиком.
На сцене опять истошно завопили, и Бакунина повернулась туда. Это Карнюшка Чихирин вдруг дурным голосом затянул известную русскую песню и замаршировал по сцене:
Из-за кулис несколько лицеистов вынесли срубленные молодые березки с чуть пожелтевшей листвой.