Короче, этот Людвиг – у него, может, не вполне Порядок с Головой. Склонен тормошить Ленитропа среди ночи, будить пол-лагеря ПЛ, пугать собак и младенцев, будучи абсолютно уверен, что Урсула где-то там, за кругом света от костра – смотрит на него, видит его, но не так, как бывало раньше. Он водит Ленитропа в советские танковые части, в кучи руин с высокими гребнями, как на море, что рушатся вокруг них, а дай им волю – и на них, едва туда вступишь, а также в топкие трясины, где камыши рвутся в пальцах, когда пытаешься их схватить, а пахнет белковой катастрофой. Либо маниакальная вера, либо что-то потемнее: Ленитропа все-таки наконец осеняет, что если тут кого и тянет на суицид, то не Урсулу –
И все же… не замечал ли чего-то Ленитроп раз-другой? удирает впереди по серым узким улочкам, утыканным по сторонам символическими саженцами, в том или ином прусском гарнизоне, в городках, чьи промышленность и весь смысл – в солдатчине, а теперь из казарм и с каменных стен все дезертировали; и-или притаилось у самой воды какого-нибудь озерка, смотрит за облаками, за белыми парусами кэтов на фоне другого берега, такого зеленого, туманного и далекого, выслушивает тайные инструкции вод, чьи перемещения по лемминговому времени – океанические, неотразимые и настолько медленные, на вид так прочны, что по ним можно хотя бы надежно пройти…
– Вот что имел в виду Иисус, – шепчет Ленитропов американский первопредок Уильям, – когда ступил на море Галилейское. Он его рассматривал с точки зрения лемминга. Без миллионов, что бросились за ним и потонули, никакого чуда бы не случилось. Преуспевший одиночка – лишь частичка, последний кусок паззла, чью форму уже создал Недоходяга, как последнее пустое место на столе.
–
– Уй ёксель-моксель.
Уильям Ленитроп – чудна́я пташка. Вполне по-имперски отправился из Бостона на запад году в 1634-м или -5-м, ибо ему обрыдла механика Уинтропа – он был убежден, что сможет проповедовать, как и любой другой в иерархии, хоть его официально и не рукоположили. В то время бастионы Беркширов останавливали всех – только не Уильяма. Он полез наверх. Один из первых европейцев, что проникли внутрь. Обосновавшись в Беркшире, он с сыном Джоном закрутил по-крупному свинячье дело: гонял хряков вниз по громадному эскарпу, по долгой дороге обратно в Бостон, гонял их, как овец или коров. Когда добирались до рынка, хряки так спадали с лица, что игра вряд ли стоила свеч, однако Уильям занимался этим не столько из-за денег, сколько из-за путешествия. Ему нравилась дорога, само движение, случайные встречи дня – индейцы, трапперы, девицы, горный народец, но больше всего – просто общество этих свиней. Хорошая они компания. Невзирая на фольклор и предписания его собственной Библии, Уильям полюбил их благородство и личную свободу, их дар в жаркий день отыскивать удобство в грязи: дружество свиней на дороге было всем, чем не был Бостон, и можете себе представить, каким для Уильяма оказывался конец пути – взвешивание, забой и унылое бессвинское возвращение в горы. Он, разумеется, видел в этом притчу – знал, что визжащий кровавый ужас в конце перегона уравновешивает их довольное хрюканье, безмятежные розовые ресницы и добрые глаза, их улыбки, их красоту в перемещении по пересеченной местности. Для Исаака Ньютона было еще рановато, но соображения насчет действия и противодействия уже витали в воздухе. Должно быть, Уильям дожидался той единственной свиньи, которая не умрет, а обоснует тех, кому умереть пришлось, всех его гадаринских свиней, что кинулись навстречу уничтоженью, как лемминги, одержимые не бесами, но доверьем к человеку, кое человек все время предавал… одержимые невинностью, коей не могли утратить… верой в Уильяма как иную разновидность свиньи, в согласии с Землей, делившего с ними дар жизни…