– Дараги-е… пассажиры! Бу-йте… взаимо вэжливы!
«Эскалаторный пророк», – усмехнулась Елена, выходя из метро.
На ребрах такси, бомбивших на Белорусской площади, красовался крест Святого Франциска.
А метрополитен-без-имени рдел очистительной ченстоховской буквой М – предначертывался («Навсегда теперь!», – подумала Елена) – именем Марии.
В электричке было крайне оживленно: какие-то три рослых парня, дурачась, с прибаутками, с явным наслаждением, бегали по вагону, и помогали дамам подкидывать багаж на верхние полки.
На соседних двух лавках наимещаннейшего вида четыре увесистые пожилые тетки с беременными сумками сияли, как будто им только что перепал дефицит, и обсуждали между собой нечто хозяйственное, смысл чего Елена, без тихих Анастасии-Савельевниных субтитров, даже и не поняла бы:
– А материалу-то сколько пошло на то полотно-то, длинное, которое тащили?
Впрыгнул контролер: низенький, загорелый, морщинистый, прокуренный плюгавенький старичонок в форменной фуражке, и едва зайдя в вагон из тамбура, звонко объявил:
– Граждане-сограждане! Просьба билетов сегодня не предъявлять! Все зайцы сегодня – бесплатно! Свобода!
Чем вызвал сугубый одобрительный гогот лихо, как баскетбольные мячи, закидывающих на полки багаж студентов.
«Забавно: я ведь только сейчас поняла… – вспыхнула вдруг Елена. – Этот дуралеище Крутаков ведь спокойно мог сидеть работать все эти дни у Юли – запершись и отключив телефон! И ничего не знать о том, что в стране происходит! С него ведь станется! Телика у Юли нет, да он его и не смотрит никогда. Ну конечно! Как же я сразу-то не догадалась! Закопался в свою книгу! И вырубил телефон! Просто поехать к нему, без предупреждения! Ох, какое счастье… Забавно, неимоверно забавно представить себе: завтра… Вот уж – нетушки! – ждать до завтра! Сегодня, сегодня же вечером – сейчас, как приедем на дачу, скажу матери: извини, собирай все манатки – отдохнули полчасика, и назад… Я и так уж большое одолжение делаю – за этими дурацкими патиссонами… И как потом эта старая еврейская обезьянка Роза Семеновна на Цветном будет ходить и стучать, в никому не нужные больше инстанции, что Юля развела у себя притон, и что даже в ее отсутствие в квартире живет без регистрации ужасный хайрастый мужик, а к нему по ночам приходят – и, главное, никуда потом не уходят – несовершеннолетние – нет, дорогая Роза Семеновна: уже катастрофически совершеннолетние девицы».
– Мам, мне точно никто не звонил, пока я была в Польше?
– Нет. Вот, хорошо, что едем вместе – гладиолусы, тоже, срежем, в Москву привезем. Бабушка Глафира, помнишь, тебе всегда цветочков привозила… – раздражающей нервной трусцой ответила осевшая напротив нее мать, не глядя на нее, суетливо проверяя и перекладывая в сумке ключи, кошелек, пудреницу, билетик, какую-то мишуру.
«Ох, ненужная, ненужная нота… – подумала Елена, – не надо было ее матери брать…» – сразу вспомнив, как, в проклятое олимпийское лето 80-го, умерла бабушка Глафира; и как потом, в конце августа, перед тем, как Елена пошла в первый класс, срезав, привезла ей Анастасия Савельевна с дачи посаженные бабушкой «заранее» гладиолусы: «Она так хотела тебя в школу проводить…» И гладиолусы теперь Елена никогда без некоторой внутренней судороги видеть не могла. И, потом, эти мерзкие, чужие, идолоприношения цветов: однокласснички в школе с сальными униженными улыбочками, по наводке родителей дарящие самые роскошные букеты наиболее подонистым учителям – взятка, авансом, чтоб не откусили головы.
– Ма, для меня гладиолусы – символ школы. До сих пор самый большой праздник – что я не иду больше в эту мерзопакостную школу. И я ненавижу срезанные цветочки…
– Лен… – оторвалась, наконец, от сумки Анастасия Савельевна. И, как-то недовольно и отрывисто, с таким же неприязненным и суетливым выражением, как до этого разыскивала и раскладывала какие-то ненужные вещички в сумке, принялась раскручивать не понятно на чем, на какой потайной цепи, державшееся обиняки. – Я тебе настроение портить не хотела… Да уж, думаю… ты ведь теперь всё равно узнаешь… Помнишь, вы когда с Ольгой на дачу ко мне ездили… Еще до Польши… На следующий день, когда мы в Москву вернулись, ты к Ольге пошла, а я домой… Так вот, тебе Темплеров звонил…
Елена, не понимая, почему у матери такое сердитое выражение лица, и губы как-то болезненно наморщены, успела подумать: «Неужели она сейчас все еще будет попрекать меня звонками Темплерова? Неужели она все еще боится? Что за бред?»
– Я тебя расстраивать не хотела, – сердито продолжала Анастасия Савельевна. – Вы такие счастливые с Ольгой были в тот день. Я – думала: если я скажу, ты еще в Польшу из-за этого, чего гляди, не поедешь.
– Я не понимаю, ма, о чем ты?! – Елена уже злилась на материны дурацкие предисловия – непонятно к каким еще дурацким проблемам.
И когда Анастасия Савельевна вдруг с размаху вывалила на нее горе, слышавшееся какими-то дикими, неправдоподобными фрагментами: в ту самую ночь, когда они с Ольгой ездили на дачу купаться…
Тарзанка… темнота… Всё разом закружилось перед глазами.