– Послушайте, друзья мои, – сказала она, поправляя ремешок своей огромной сумки с вечными книжками и тетрадками, в фабричном развесе, на правом плече. – У меня к вам к каждому есть чрезвычайно важный вопрос. Я знаю прекрасно, что сейчас эта проблема от вас крайне далека. Но рано или поздно в жизни вам придется с ней столкнуться. Чтобы вы были к этому готовы. Это как инфекция, от которой надо с детства иметь прививку. Вы, может быть, пока не знаете, но есть некоторые православные священники, которые считают, что православие – это единственная истинная ветвь христианства, и отрицают вообще возможность спасения для других христиан. Точно так же, как на Западе некоторые католики, например, считают православие сектантством и отступничеством, и говорят, что у православных усеченный символ веры и языческие обряды. А протестанты некоторые, в свою очередь, обвиняют и православных, и католиков, что у них сплошное обрядоверие. Какими бы разными ни были взгляды на обряды – одно, главное, у нас у всех общее: мы исповедуем Христа. Вот я очень прошу вас, каждого, друзья мои, над этим уже сейчас очень серьезно задуматься, и выработать собственное к этому отношение. Я прошу вас прежде всего осознать одну очень простую вещь: любые гонения на католиков или вот на англикан, как здесь – это – четко и однозначно – гонения на христиан, на наших братьев – а следовательно, любые подобные гонения, от кого бы они ни исходили, и какой бы идеологией ни прикрывались – это акт дьявольский, направленный против христиан. Это крайне важно понять, потому что…
Елена взглянула на ее лучистые, часто во время их прогулок полуопущенные глаза – но сейчас – поднятые, и смотревшие ясно и смело, обводившие то Елену, то Ольгу, то Илью; и в тот же миг, во внутреннем пространстве (где, одновременно с видимым, внешним, ходульным миром, для Елены предельно, вернее, запредельно реально – гораздо более реально, чем вовне, – существовали, словно в параллельной, истинной, вселенной, все дорогие люди) вдруг горячо окружила Татьяну любимая Татьянина же святоотеческая клятва: имейте мир в себе – и тысячи вокруг вас спасутся.
– Татьяна Евгеньевна, я не очень понимаю, о чем вы вообще просите «подумать»? – перебила ее Елена. – Как можно вообще рассуждать о том, что какой-то католик «не спасется» потому что он – католик? Может быть, этот католик в тысячу раз менее грешен, чем я? Что за бред?
И был апрель. И в Стрешневском лесу Елена играла драгоценными бирюльками американских кленов – это в жерле города, для мещан с замыленным глазом, они выглядели сорняком, а здесь – роскошью. Их размахайки – полу-люстры – полу-серьги Елена прилаживала себе то за ухо, то в прическу, то на язык, не срывая их с ветки, и шалея от красоты, от невероятности этих крашенных румянами, простеньких пыльников, развешанных гирляндками, не понятно как держащихся на пучках нежнейших, пшеничных, нитей. И потом разглядывала под ними диво дивное – молодые их благоуханные побеги с корольковыми ирокезами верхних листочков, гладкие, оливково-зеленые, с сизым восковым налетом – и было так неловко, когда из пустого любопытства коснешься ствола, нежно проведешь пальцем – и сизый налет сотрешь: хотелось тотчас же склониться и надышать его опять.
– Фу. Осторожней ты тут ветками шеруди. У меня глаза уже чешутся от этой гадкой… пыльцы… Фу… Везде уже – смотри – и на рубашке… – неучтиво гундел Воздвиженский в лицо асеру негунду, как будто ревновал к ее вольностям с цветущим деревом.
– Вот уж на что у меня никогда аллергии не было и не будет – так это на пыльцу! На гундёж всякий – бывает аллергия, частенько. Но чтоб на пыльцу – нет, это уж дудки. Это – уж антинаучные измышления с твоей стороны, Сашенька.
И был май; и забывшие их весла – в затянутой в медленный водоворот зеленой плохо струганной дощатой лодке в Серебряном бору; и была медленная вода, включавшая в себя всё вокруг: и вращающиеся оранжевые сосны, и синие облака, и белое небо – и дряхлую ветлу, приникшую к водной глади одним коленом, а локтем с тревогой мерявшую для них температуру воды в озере; и изогнутый, дельфтский, блик в очках Воздвиженского – снимаемых им и откладываемых, не глядя, на ощупь, на оранжевый, рвано прокрашенный трос, спящий унылым удавом на корме лодки. И медленным миражом по хлыстам ветлы проплывали солнечные отражения всплеска волн.
И эти мучительные и для него, и для нее (по перпендикулярным, впрочем, причинам) прогулки, удобно подпадали под статью: «всякие там танцы, шманцы, обжиманцы», о наличии которых жеманно осведомлялся у нее на исповедях батюшка Антоний, после чего, с игровой строгостью, но глубоко, и от всего сердца – вздыхал; и прочувствованно (словно Лев Николаевич, вжившийся в образ Наташи Ростовой) произносил – манерно, чуть вздрагивая носом и встряхивая всей своей бородатой головой, и в тот же момент по-девичьи всплескивая руками, как бы от ее имени: «Ох, пра-а-асти, Господи!»