И его апостольской жест десницей и шуйцей – был отражаем миллионным морским прибоем. И как гигантский часовой маятник с метрономами наручных часов смотрелись вздетые вверх, сцепленные друг с дружкой, раскачивающиеся в такт музыки ладони миллиона взрослых детей – итальянцев, русских, корейцев, парфян, мидян, иудеев с прозелитами – кто крепко, а кто с гудошными срывами, распевающих к небу по-польски «Abba Ojcze». И Ольгина часовая розетка на запястье выглядела здесь весьма уместно. Стоявший от Елены справа Воздвиженский взглянул было в ее сторону, но потом смутился, замешкался – и в результате уступил ее руку какому-то обернувшемуся низенькому сияющему корейцу, едва до ее руки дотянувшемуся, и посекундно радостно подпрыгивавшему, чтобы раскачивать корявыми ветвями одной волной со всеми.
Ночью, после вигилий, когда на темном бульваре при свете свечей и глаз загадочный припев «Vigilamus» облекся вдруг наконец в реальное бессонное действие, Елена зашла в монастырь в уже знакомую неспящую часовню Раненой Мадонны. В углу тихо сидели, в легких прозрачных лессировках косынок, двое ангелов (польских?), листая пальцами по кругу ружанец, лествицу, розарий – все благоуханные имена чёток разом, вместе взятые.
Встав напротив закрытой золотым щитом иконы, Елена на секунду устало прикрыла глаза – и внятно увидела на подложке век перед глазами изображение Марии – смуглой, заплаканной; и ее Сына – грустного не выспавшегося еврейского Пацанёнка с книжицей.
– Матка Боска Ченстоховска… – проговорила она вполголоса, пытаясь воспроизвести вкусный польский акцент: распробовать слова. – Матка-Боска-Ченстоховска, – повторила она еще раз с какой-то родственной улыбкой.
И вдруг так и осела на корточки:
– Господи! Да ведь это и есть она – та самая Матильдина икона, с непроизносимыми чешуще-щебечущими согласными! Как же так бывает – слушаешь ушами – и как будто не слышишь, не воспринимаешь – и вдруг! Вот же оно – сбывшееся завещание моей богомолицы прабабки Матильды-Матрёны! Вот же! Не какой-то там глупый дом с колоннами на берегу Енисея, не какая-то там глупая кондитерская фабрика, и уж тем более не польский княжеский титул – вот же! Вот же – сбывшееся откровение!
Ржавые ключи чужой памяти, которые она неясно зачем всю жизнь носила в кармане, и на которые время от времени натыкалась рукой, когда лезла за мелочью, ключи, про которые невольно думалось, что дверь, к которым бы они подошли, уже давно не существует на земле – тут совершенно неожиданно, почти случайно вставились в загадочную замочную скважину, и вот теперь проворачивались – и замок отпирался. Золотой щит плавно поднялся, раскрыв икону. Елена застыла перед смуглой вечностью. И даже и думать робела о том,
Выходя из часовни, в правом углу, в окаменевшей коленопреклоненной фигуре на полу, Елена с некоторым недоумением узнала гуталинокудрого итальянца, который вечером на бульваре не давал ей проходу, и, горланя неаполитанские песни, затаскивал в хоровод, отплясывать какие-то межнациональные жиги. Электрический светильник выхватывал его жато-кучерявую (казалось, только что после крутейшей химической завивки) шевелюру на макушке – и заставлял гореть плечи красной футболки; арык света стекал и чуть ниже – в ущелье, меж сколиозных лопаток, и подчеркивал еще пару косых отрогов майки. Но ниже колен ноги оставались в густой тени – и казалось, что растет он прямо из каменного пола. Джинсы на заду были отклячены фонарем из-под ремня. Рядом валялась отброшенная им – и казалось вовсе забытая – черная поясная сумочка на ремне для документов и денег.
Впрочем, фотография молящегося сорванца уже благодатно расплывалась. Кругом, особенно на огнях и людях, сфокусировались, зависли, с нелепой веселостью раскрашенные, почти прозрачные, горячие, текучие, воздушные шары – шоры, разом жарко огородившие ее от мира. Брела, плыла, в этих в медовых слезах, расплавляющих все огни в мягкие цветовые цветущие кусты, ничего вокруг не замечая, как в сияющей, соткавшейся вдруг вокруг нее воздушной горнице – и какой-то воздушной ощупью держала путь к давно примеченному международному телефонному автомату, прямо здесь же, на Ясной Горе, рядом с огромной, по-звездному светящейся инициальной буквой М – именем Марии – над входом в монастырь.