– У нее тоже глаза удивительные, – отрекламировал жену Тушинский. – С секретом! Вы думаете, почему они у нее такие красивые, глаза? – спросил он, порывисто встав, подойдя к жене и с каким-то трепетом заглядываясь, как будто впервые. – А потому, что она подарила свои глаза тем, кого убили в Освенциме, тем, кто не может видеть красоту мира – они смотрят на мир ее глазами!
И Елена подумала в эту секунду, что, пожалуй, в видимом земном мире мало есть зрелищ более прекрасных, чем лица любящих друг друга, всю жизнь друг другу верных стариков.
– Крутяк! Ты это уже перевела в универе или нет? Давай что-нибудь, что ты еще сама не переводила! – правым локтем притулившись на отжатую фрамугу окна, а левой демонстративно криволапо зажав странички, Влахернский вертел блокнотную лотерею дальше, жирно тыкал во все пальцами – и довольно, на вкус, навскидку, пробовал перевести начало стихов – и явно наслаждался принесенной ему фенечкой. – Давай вот это переведем! Господи… уже время. Лето было и так большим…
– Что за «уже время»? Ильааа… Это какой-то непереваренный германизм. Имеется ведь в виду «пора!» – Елена повесила опустевшую без блокнота, совсем лёгонькую уже ченстоховскую сумочку (весело скрипящую, когда по ней проводишь ногтем, и вероятно водонепроникаемую) на шею, поверх францисканского креста, и высунулась опять в окно – только носом, чтоб хоть в пол-уха Влахернского слышать.
– Не придирайся, я так не играю…
– Ладно. Молчу. Поехали дальше. Выбирай и переводи. Хватит телиться! – перевернулась она к Влахернскому, все-таки, для порядку, лицом.
Влахернский встал в позу статуи поэта и (для диссонанса, видимо) свернул свободную, правую руку в кулак, и стал увесисто постукивать толстеньким ее раструбом по стене. Открыл было рот – потом замер на секунду и с громким выдохом сдулся:
– Не перебивай только! А то только я настроился!.. Обещаешь? – и принялся отстукивать кулаком по вагонной стене ритм:
Господи, уже время. Лето было и так большим. Натяни Свою тень тетивою на солнечные часы и среди оглушённой тиши на полях ветра́ разреши.
Качающейся каденцией по коридору прочапал Воздвиженский. Опять с кружкой. И глупой улыбкой: типа, знаем мы, чем вы тут…
Влахернский, не обращая уже ни на кого больше внимания, развернулся к окну и увалисто раскачиваясь уже (боками вдоль коридора), таким же валким голосом, не нараспев, а как-то вприпрыжку, с придыханием, по кочкам, декламировал:
Вели плодам, что из последних, напиться полноты два дня еще им солнечных подай, поторопив их к совершению – тогда и начинай под винный гнет пускать нали́тые плоды…
Влахернский сделал паузу, и, недовольно сморщив рот, вопросительно постучал, уже костяшками, по тому же темечку стены, как будто выколачивая из нее рифму. Стена, видимо, не отвечала. Влахернский уже весь мучительно наморщился. А потом тем же кулаком сходу шебанул отжатую фрамугу – одновременно с невыходившей фразой:
– Кто за́мка не имеет щас…
– Щаззз! Что это за «щаз» у тебя там выстрелило? Илья? Что за уркаганские у тебя междометия?
– Знаешь что?! – возмутился Влахернский. – Ясный пень – это сокращение – «сейчас»: у меня в размер не умещается… Ладно, ща чё-нибудь придумаю… Придумал! Днесь! Кто замка не имеет днесь!
– Ужасно… Дай сюда блокнот. Сейчас ты мне все странички оттуда выдернешь! – Елена и вправду уже начинала побаиваться, что сейчас страничкам – капут, что страничками начнут сейчас злоупотреблять как отрывным календарем: по мере ритмических затычек Влахернский крутил блокнот в пальцах все остервенелее.
– Я, что – виноват, что здесь странички так плохо сделаны? Мы так не договаривались – что ты еще и критиковать под руку будешь! На пружинках бы сделали!
– Нет, Илюш, так нельзя – надо взять кусок бумажки и записывать.
В блокноте листки, как она прекрасно знала, исписаны были уже абсолютно все – и даже на самом-самом последнем, еще недавно пустовавшем, красовался эскиз Рижского Домского собора, сделанный ею на Баховском концерте, изнутри.
Елена открыла висевшую на шее ченстоховскую сумочку-кармашек, и извлекла единственный обнаруженный ею там кусочек бумажки: а именно их проездной документ – заверенный нотариусом, аккуратненько сложенный вчетверо, список группы:
– Как ты думаешь, ничего, если мы вот здесь вот… на обороте? А? Перевод набрасывать будем… – и доставала уже для Влахернского ручку.
Но тот внезапно развопился:
– Нет! Мы не будем ничего записывать! Только сразу, с лёту! Мы же договорились же! Такие правила игры! Всё! Готова концовка! Слушай:
Кто за́мка не имеет днесь – тот завтра вряд ли хижину построит. Кто ныне одинок – надолго осужден таким остаться: он ночью будет спать. И даже видеть сны. И просыпаться. И ждать, пока деревья снова станут распускаться. Вне покоя.
Дождавшись развязки, Елена покусилась было поскорей выдрать разлезающийся уже в его лапах блокнот.
– Ну уж нет! – хищно вцепился Влахернский в игрушку. – Чур, я теперь для тебя выбираю – а то ишь ты – издеваться надо мной! И переводи с лёту, как есть, не смей записывать! Вот, вот, это вот, давай хотя бы маленькое! Вот это!