Трёстюр хотел возразить, но сдержался. Сестра придавала большое значение ежегодному посещению могилы. Он же считал этот ритуал пустой тратой времени. Мертвые мертвы и живее не станут, сколько бы цветов ни клали люди на их могилы. Но об одолжении Сигрун просила нечасто, так что вопрос об отказе даже не стоял. Да и в любом случае заняться ему было нечем. Уже давно. Без работы Трёстюр оставался последние шесть месяцев, и хотя ожидание уже начало немножко утомлять, лучше не делать ничего, чем проводить дни в бессмысленной, унылой рутине. До самого сегодняшнего дня все его работы были однообразными, тупыми и низкооплачиваемыми. Сидеть на пособии оказалось, в конечном счете, не так уж и плохо. Вдобавок ко всему, по утрам не нужно было рано вставать. Хотя в роскоши он не купался: его последняя работа была фактически подработкой, что в результате сказалось потом на размере пособия. Вот только до него это дошло с опозданием. Но легко быть умным задним числом. Пособие позволяло закрыть основные потребности, так что могло быть хуже. И все-таки, что ни говори, хотелось бы, к примеру, позволить себе пару настоящих «Мартенсов». И новую куртку.
– У меня здесь яйца отмерзнут.
Едва сказав это, Трёстюр пожалел, что снова жалуется. Сигрун с тревогой и болью посмотрела на него сквозь спутанную гриву разметавшихся по лицу волос. Она была такая ранимая… Малейший намек на критику, который большинство людей просто не заметили бы, мог принять в ее глазах невероятные пропорции. О чем он только думал…
Трёстюр торопливо дал задний ход.
– Ну да ладно. Они, наверное, уже уходят. Сколько ж можно болтаться в такую погоду…
Сигрун чуточку расслабилась. К несчастью для них, пара подготовилась к ненастью гораздо лучше, чем они сами: женщина была в длинном, сияющем, с металлическим отливом и кожаным воротником, пуховике, мужчина – в куртке, не столь яркой, но теплой. Чтоб им… В таком прикиде можно при желании лечь прямо на надгробье, уснуть и даже не замерзнуть. А вот он, если б такое попробовал, подох бы от холода и превратился бы в собственное надгробье. От этой беспечной, мимолетной мысли его почему-то бросило в озноб. Эффект кладбища? В двадцать четыре года смерть кажется чем-то далеким и нереальным, но сейчас нарисованная воображением картина – могильный камень с его именем – выбила Трёстюра из колеи.
Картина эта показалась еще более гнетущей, когда он осознал, что на его могилу никто, кроме сестры, не придет. У матери времени на посещение не найдется. На работе она выматывалась полностью и, приходя домой, уходила обычно в свою комнату и запиралась. Никаких перемен в этом отношении в ближайшее время не намечалось. Трёстюр давно махнул на нее рукой – в отличие от Сигрун. Сестра любила мать, как и подобает дочери, а вот он так и не смог ее простить. Сигрун доказывала, что прощать нечего. По ее мнению, их мать не могла поступить иначе. Она стала жертвой обстоятельств. У Трёстюра жертвы вроде нее никакого сочувствия не вызывали: сострадания заслуживают жертвы настоящие, такие, как они с сестрой.
Он не испытывал к ней ненависти, но и любви тоже. Многие годы в нем жила только злость, но с течением лет, по мере того как страшное прошлое уходило дальше и дальше, он все чаще замечал, что жалеет ее. Дальше Трёстюр не двинулся, на более теплые чувства его не хватило.
Не жалеть мать, зная, в какое дерьмо превратилась ее жизнь, было невозможно. Не имело значения даже то, что теперешнее несчастное существование выбрала она сама. Предпочла изолировать себя и всецело отдаться работе в безуспешной попытке искупить вину за то, что невозможно исправить. Ей не хватило духа совершить самосожжение, сделать харакири или высечь себя плетью, как делают люди в иных культурах. Она взяла другую епитимью – стала живым придверным ковриком. И потянула с собой сына и дочь. Возможно, думала, что жертвует собой ради них и таким вот способом рассчитывается по долгам… Ошибаться сильнее было невозможно.
Опять захотелось курить. Что ж это за жизнь… Да и не жизнь – существование, жалкое и беспросветное. У всех есть какая-то стабильность, какой-то якорь, что-то, дающее уверенность. У всех, только не у них с Сигрун. После того, как их так называемый родитель отправился куда положено, они пять лет подряд переезжали с одного места на другое. И каждый раз, когда люди узнавали, кто они, приходилось снова собирать пожитки и выкатываться. Как только на работе у матери начинали шептаться за ее спиной, она переходила на другую работу, где платили еще меньше.
Так продолжалось до тех пор, пока ее не взяли на рыбзавод, где на конвейере трудились исключительно иностранцы, не имевшие ни малейшего представления о том, кто она такая. Удостоверившись, что новенькая не навязывается к ним в друзья, они оставили ее в покое.