С этого дня Митя ужасал даже товарищей чекистов своей беспредельной жестокостью. Для арестованных врагов народа - так он называл людей, которые ему очень не нравились, - у него другого приговора не было, как смертная казнь. Но смертная казнь у него была минимальным наказанием - наиболее крупные преступники должны были пройти чрез ужасающие, нечеловеческие истязания: их подвешивали в подвале архиерейского дома за руки к потолку, их поджаривали на медленном огне, им загоняли под ногти гвозди, их терзали жаждой, их сажали, как птиц, в небольшие клетки... И Митя с папиросой во рту - он курил беспрерывно - с раздувающимися ноздрями спокойно сидел тут же и смотрел. А ночью он страшно кричал во сне, плакал, бился головой. Он совсем перестал улыбаться - он и раньше плохо это умел, - ив глазах его всегда стоял холодный, но густой огонь... Первое время это упоение кровью чекистам нравилось, но потом скоро надоело, приелось, а кроме того, и было это чрезвычайно невыгодно: часто можно было сорвать с арестованных крупные куши. И против Мити поднялась сперва глухая, а потом и открытая уже оппозиция. Но он не обращал ни на что ни малейшего внимания...
Чрезвычайка помещалась в старинных покоях архиерея отца Смарагда - сам он был расстрелян в первые же дни большевистского владычества, - в старом, угрюмом каменном здании с толстыми стенами и маленькими окнами, заделанными массивными железными решетками, в глубине старинного сада над светлой Окшей. Раньше чистые и строгие, пахнувшие торжественно кипарисом и ладаном, покои были теперь затоптаны и заплеваны выше всякого вероятия и были набиты арестованными до отказа, так что дышать было нечем и спать можно было только по очереди: всем на грязной мокрой соломе на полу не было места. Тут были купцы, курсистки, офицеры, мужики, гимназисты, священники, прислуга. Быстро развелись клопы. Тиф косил направо и налево без пощады. Больные среди заключенных были всегда, мертвецы очень часто. В саду под старыми липами стоял сильный мотор, который своим оглушительным треском заглушал выстрелы: расстреливали в подвале. И посреди всего этого, над всем этим царил Христос, большой образ с уже выбитым стеклом: какой-то любитель приделал Христу гусарские залихватские усы, а в рот воткнул замусоленный окурок...
Митя, с горячей головой и медным вкусом во рту, с всегда саднящей, точно от надрыва, душой, обходил свое хозяйство, эти вонючие комнаты с изнемогающими в тесноте и невероятной духоте людьми. В большой камере, где раньше была приемная архиерея, отвратительно теперь грязной, он остановился на пороге и, покуривая, с видимым спокойствием оглядел сбитых в тесную кучку арестантов. Ему было что-то нужно именно в этой комнате, но что, он забыл: он вообще все забывал теперь. В его душе постоянно крутились в огневых вихрях изломанные образы страшной жизни, и в этом постоянном кошмаре наяву тонуло все. Он потер лоб, с усилием вспоминая...
- Товарищ Зорин, вас зовут в эстренное заседание чрезвычайной комиссии... - крикнул кто-то вдоль звонкого коридора.
- В чем дело?
- Не знаю... Но поскорее...
В неприятно пустой угловой комнате - в ней посредине был только стол большой да старинные разнокалиберные стулья в качестве мебели, а на голых стенах - иконы и картины были выброшены, а занавески содраны - в качестве украшения были только флаги из кумача - собралось человек шесть чрезвычаиников, среди которых не последнюю роль играл сторож уланской школы Матвей, тот самый, который поставлял Кузьме Лукичу
- Ну, в чем тут у вас дело? - хмуро спросил Митя, входя.
- Мы обсуждали дело относительно вашей политики с арестованными, товарищ Зорин... - сказал председатель, рабочий с фабрики Кузьмы Лукича, с огромным кадыком и сердитыми глазами. - И мы признали, что вы действуете неправильно. Во-первых, нельзя вообще излишними жестокостями подрывать власть рабочих, а во-вторых, мы чрезвычайно нуждаемся в деньгах, и буржуи вполне могут поддержать нашу кассу. Больше, как акромя у них, взять теперь пока негде. И потому...
- Позвольте: прежде всего, почему я не был приглашен на обсуждение этого вопроса? - запальчиво возразил Митя.