И чрез несколько дней прилетел слух, что негодяй основал под самым Геленджиком новую коммуну, которой дал название «Новая Живая вода». И он всячески перехватывал тех, которые ехали в старую «Живую воду» и распространял о Георгиевском всякие злостные сплетни так, что Георгиевский даже должен был поместить в одной новороссийской газетке, которую никто не читал, открытое письмо, в котором взывал к общественному мнению и обливал слесаря помоями…
Все это было теперь отвратительно и ненавистно Евгении Михайловне до непереносимости. Но больше всего возненавидела она Георгиевского с его широкими жестами, с его самоуверенно-пышной гривой, из которой — он так редко мылся! — все сыпалась какая-то белая мука… И возненавидела и себя.
И после дикой и грязной сцены с Георгиевским она моментально собралась и, ни с кем не простившись, уехала в город…
Прежде всего ей нужно было освободить себя от ребенка, который уже мучил ее этими ужасными утренними рвотами. И она с необыкновенной энергией взялась за это. На другой же день она нашла врача, доктора Стеневского, сухого, корректного господина в черном сюртуке, с какими-то рыжими и точно мертвыми глазами. Он очень успешно занимался такой практикой и на трупиках убитых им за хорошее вознаграждение детей уже выстроил себе большой доходный дом в городе, прекрасную виллу под городом и, кроме того, имел солидный запас и в банке в красивых хрустящих бумагах.
Операция сошла, казалось, хорошо, Евгения Михайловна облегченно вздохнула и стала обдумывать свою будущую жизнь, новую жизнь, опять новую. Но — что-то, очевидно, было сделано не так: крови не унимались, ей стало хуже, и вдруг температура угрожающе поднялась. Наслышавшись много о всевозможных роковых случайностях при такого рода операциях, она в ужасе забилась, как раненый зверь, и тотчас же послала мужу телеграмму. Она как-то совершенно забыла, что она все же виновата пред ним. Теперь это было совсем не важно, а важно было только то, чтобы он приехал и спас ее от этого ужаса… А пока она билась, рыдала, умоляла человека с желтыми глазами спасти ее, она сходила с ума…
Чрез двое суток у ее постели уже сидел Сергей Васильевич, тихий, покорный, всей душой жалеющий это несчастное измученное существо. Доктор только что уехал. Он обнадеживал, но, видимо, был встревожен. Рано утром он хотел приехать опять.
На землю спускался яркий золотой вечер. За раскрытым окном сумрачного и нечистого номера гостиницы слышался безобразный шум города: трещали по мостовой экипажи, где-то неподалеку оглушительно ухал по звенящему железу огромный молот, на соседнем дворе кричали дети, из порта слышалась пьяная песня матросов и проституток, и, как какие-то немыслимые чудовища, разными голосами перекликались пароходы и выли сирены. Несмотря на сильный
В комнате постепенно темнело. Тихие тоскливые стоны впавшей в забытье Евгении Михайловны бередили душу. Сергей Васильевич, чтобы забыться немного от тяжелых дум и опасений, потянулся к папке, которую, разбирая чемодан, он положил на стол. И все так же машинально он раскрыл ее, и глаза его побежали по мелко исписанным его рукой страницам. Это была легенда, которую он писал перед отъездом для демократического журнальчика
И мысль его зацепилась за написанное, и снова перед ним в этом душном воздухе, полном звуками-стонами большого города, встали великолепные видения его легенды. Он подвинул к себе рукопись и при свете зари приписал конец:
—
—
—
—