Он кончил свою легенду и задумался.
Темнело…
Евгении Михайловне вдруг стало лучше. Жар как будто спал немного. Повернув тихонько голову, она пристально смотрела на склонившегося над бумагой мужа, огромного, волосатого и доброго. Зачем она сделала всю эту непозволительную глупость? Как могла она позволить себе увлечься этим вечно болтающим и самоуверенным шутом? О, если бы только встать, только выздороветь — она преданностью собаки, любовью беспредельной загладила бы свою бессмысленную ошибку! И с беспощадной ясностью вдруг поняла она, что ей не встать, что сделанного не поправишь, и точно какая гора бессмыслицы вдруг придавила ее. Она мучительно застонала.
Сергей Васильевич тихонько на цыпочках подошел к ней и ласково спросил:
— Ты что, милая?
Она не могла ответить — судорога сжала горло — и только две огромных слезы налились в углах впавших, теперь закрытых глаз. В сумраке он не заметил этих слез и, постояв над ней немного, опять тихо-тихо отошел к окну. А
— Сережа… Милый… — не своим голосом крикнула она. — Сережа… скорее!
Он бросился к ней.
Она быстро схватила обеими руками его огромную руку и с глазами, полными бесконечного ужаса, слабым голосом, вся дрожа, повторяла:
— Сережа… милый… Сережа…
Из сумрачной мглы глядели огромные, прекрасные, как всегда, горячие глаза, но глядели не на него, а куда-то мимо, странно далеко. Он нежно позвал ее, и мукой безбрежной звенел его голос:
— Женя… родная… девочка моя…
Исхудалая грудь в мучительном усилии тяжело поднялась, глубоко опустилась, сжимавшие его руку руки ослабели, и как-то жалко чуть приоткрылся рот.
И — наступила страшная тишина.
Все было кончено.
Он опустился на колени, приник, полный ужаса, страдания и какого-то непонятного благоговения, к ее изголовью и зарыдал надрывно… Вечерний бриз, влетев в окно, чуть шевелил волосами умершей и страницами его рукописи на окне. А за окном безобразно шумел душный и вонючий город, и по пыльным улицам как угорелые бегали мальчишки и какими-то фальшивыми голосами, с азартом, с непонятной радостью кричали:
— Экстринныя тилиграммы! Мобилизация в Сербии! Россия требует прекращения мобилизации в Австрии! Экстринныя тилиграммы!
Георгиевский, приехавший по каким-то делам погибающей коммуны в город, понял, что ждать нельзя и минуты — он был в очень призывном возрасте, — и, набросав несколько слов на открытке Догадину, сам тотчас же понесся в Москву… Догадин, получив открытку, тоже собрался уезжать, а за ним и все остальные коммунисты, очень довольные, что находится приличный предлог развязаться с проклятой коммуной. Толстовцу с бараньими глазами даже не сообщил никто, что его имущество — он за него не получил ни единой копейки — брошено на произвол судьбы…
XXXVIII
ТАЙГА
Дух захватывающие просторы, гул ветра и пустыня… Черно-зеленое море тайги ползет, шумя и стеная под ударами ветра, с увала на увал, перебрасывается через чудовищные, полноводные и пустынные реки, поднимается на горы, затопляет широкие долины и во все стороны, куда ни кинешь взгляд, уходит за горизонт. И сумрачная беспредметная тоска наполняет всю эту дикую безбрежность, и давят ее тяжелые седые тучи, клубящиеся в низком и угрюмом небе… И отравлен воздух запахом гари — где-то горят леса…
Григорий, недавно вставший после раны, нанесенной ему неизвестно зачем безносой и сумасшедшей нищей Феонией — должно, подослал какой-нито сукин сын эту дуру, — и еще слабый, на белом, низкорослом, но крепком маштачке с мохнатыми ногами и беспорядочной гривой задумчиво ехал чуть видными тропами тайги. Он ездил по делу сватовства своего племяша Васютки на заимку Кудимыча, которого он называл своим благоприятелем только потому, что он знал, что на свете у всех людей есть благоприятели, но которого он не задумался бы предать — как, впрочем, и Кудимыч его — за грош, а то и даром, со скуки, от нечего делать,