Германцы упорно изо дна в день били безоружные армии российские и неудержимо продвигались все вперед и вперед; союзники страшными мобилизациями — иначе они никак не давали русскому правительству денег — в корень разрушали экономическую жизнь России, попы без устали служили молебны об одолении безоружными солдатами всякого врага и супостата, транспорт разваливался, а вся Россия — то есть та Россия, которая хотя до некоторой степени владела членораздельной речью, — от вшивых окопов до университетских аудиторий изо дня в день спорила: глупость это или измена? И в то время как одни склонялись к тому, что это глупость, а другие к тому, что это измена, граф Михаил Михайлович Саломатин, любивший решения оригинальные, везде и всюду говорил, что это и глупость, и измена. Он испытывал известное умственное удовлетворение: его анализ русской жизни был безошибочен — война как нельзя лучше оправдывала его пессимизм. Но параллельно с этим внутренним удовлетворением нарастало в нем беспокойство: если германцы вскоре поставят Россию на колени и, заставив ее подписать позорный мир, все свои силы бросят на Запад, то очень возможно, что в этом случае маленькие сбережения графа в Аглицком Банке подвергнутся серьезной опасности, так как германцы — как, впрочем, и все другие народы при удобном случае — остаточно ясно показали, что с международным правом они не очень считаются. И немало бессонных ночей провел граф Михаил Михайлович, размышляя над тем, как ему теперь быть. Конечно, при его связях получить заграничный паспорт можно бы было, но это обратит на себя внимание, а этого граф никогда не любил; добиться же какой-нибудь официальной командировки в Лондон теперь, когда его отношения с очень влиятельным родственником его Борисом Ивановичем фон Штиреном были так натянуты — об этом было известно всем, и все в сношениях с графом это учитывали, — когда в своей агитации против всемогущего старца он сгоряча пересолил, что он сознавал и в чем немножко раскаивался, получить какое-либо официальное поручение за границу при такой обстановке было более чем трудно. И по мере того как развивались грозные события и изумительные успехи германских армий все нарастали, граф, с удовольствием убеждаясь, что он был прав более, чем даже он сам думал, тревожился все более и более: может быть, недалек день, когда над Вестминстерским аббатством взовьется штандарт императора Вильгельма II, и тогда… Но сделать что-либо пока было невозможно — разве только еще и еще сократить свои личные расходы…
Граф сидел в своем скромном номере и, чтобы забыться, внимательно, со вкусом, как всегда покрывая своими заметками все поля книги, читал увесистый труд Смита об историческом Христе или, точнее, о дохристианском Иисусе. Тяжеловатая, но неопровержимая аргументация автора увлекала его. От огромного труда Э. Ренана и всей той наивной школы не оставалось и камня на камне. И он прямо изумлялся, как долго был он под обаянием этого увлекательного, но в конце концов очень поверхностного француза. Конечно, ехать через Ганге
{145}на Стокгольм было бы теперь из-за германских крейсерЗа дверью послышались уверенные неторопливые шаги, и без предварительного стука дверь его отворилась, и граф от удивления даже привстал: на пороге стоял Григорий.
— Дома? — проговорил тот. — Вот и слава Богу… Здравствуй, милой, дорогой… Все читаешь? Чай, все уж перечитал… Дотошный ты человек, граф, право… Ну, как здоров?
— Да ничего, помаленьку… — отвечал граф с некоторым холодком: не мог он простить ему каверзы с имением. — Вы как поживаете? Милости прошу, садитесь…
— И мы живем, хлеб жуем… — садясь в пахнувшее пылью кресло, проговорил Григорий. — Кто теперь живет хорошо? Вон немец как наших генералов-то расшвыривает. Точно в городки играет: даст раза, так все и сыплется… Как говорил я: не надо связываться…
— Да о вас и сейчас идет по Петрограду слушок, что вы и теперь не прочь с Вильгельмом помириться… — дипломатически улыбнулся граф.
— Мало ли что про меня сплетают… — недовольно отвечал Григорий. — Что я, мужик, тут понимать могу, когда и вся ваша братия, ученые-то, голову растеряла и не знает, что и придумать? А по-нашему, по-мужицкому, знамо дело, плохой мир лутче доброй ссоры. Упустишь огонь, не потушишь, говорится. А он вон как уж разгорелся…
— Если нам теперь с Вильгельмом помириться, он сейчас же бросится на союзников, разнесет их, а потом опять же за нас примется… — сказал граф, еще раз ощупывая мыслью всю безвыходность прежде всего своего собственного положения.