— То-то и я говорю, что никто теперь ничего путем не понимает… — скучливо повторил Григорий. — Один придумывает одно, а другой — другое, третий — третье, а на поверку выходит, что никто ничего путем не знает, и все наобум Лазаря валяют… Выйдет у него чего, все его хвалят: вот, — кричат, — умница, вот человек! А о ся, — пустил он грубое слово, — говорят: сукин сын…
— Ну, как же можно так? Есть и умные люди… — сказал граф.
— Знамо есть… Вон Вите, — он выговаривал не
— Плохо прыгаем, Григорий Ефимович…
— Да и я говорю, что дело г…о. Да что вот будешь делать?
— А как бы вы решили?
— Что я? — повторил неохотно Григорий. — Мое дело маленькое. Это вы привыкли править нами. Ну и правьте… — сказал он с легкой насмешкой, блеснув своими тяжелыми глазами. — Чего с нас, дураков, требовать? Одно только скажу: не ударь меня тады в Сибири ножом дура ента, никакой войны не было бы. Папа слушает меня крепко. И я не допустил бы ни в жисть… Да вот, видно, не судьба. Без меня все дело здесь сварганили, а теперь вот и прыгай…
Наблюдая один другого осторожно, помолчали. Граф все спрашивал себя, зачем Григорий мог пожаловать к нему. И решил повести дело начистоту: он мужик не дурак.
— А я все хотел спросить вас, Григорий Ефимович, зачем это вы мне такую свинью подложили в деле с железной дорогой?
— Зачем? — не смущаясь, повторил Григорий. — Как тебе сказать, граф? Первое дело, какого же черта, в самделе, Расею драть, как Сидорову козу? Что, она мало вам дала и так? Ведь, по совести ежели говорить, хватит… Ну а потом я человек бываю иногда и карахтерный, а в тот день, помнится, я с похмелья крепко не в духе был. А ты повел себя со мной с первого же дня эдак свысока: что, дескать, с мужиком-дураком больно церемониться-то?
— Мне кажется, вы преувеличиваете, Григорий Ефимович… — неловко усмехнулся граф.
— Ну чего там — преувеличиваете? — скучливо усмехнулся Григорий. — Ты что думать, я не заметил, что ты в вагоне-то со мной рядом сесть побрезговал? И все эдак с насмешечкой… А знаешь, что я скажу тебе, граф? — вдруг перешел он совсем в другой тон. — Вот теперь я с вашей братией много уж время путаюсь, всего насмотрелся и одно скажу: и вы ни… не стоите! Такое же дерьмо, как и мы, сиволапые. Надавали себе прозвищев всяких: я, — говорит, — граф, а я — князь, а я там, к примеру, прынец, а много, много сволоты всякой среди вашего брата! Бывало, снизу-то на вас смотрим да все дивуемся: грудь это вся в регалиях, ленты это всякие, на ж… и то золото… А обхождение какое: ваше сиятельство… ваше высокое превосходительство… — не подходи! А вблизи — … За крестик какой отца с матерью продаст, пьяницы и блядуны не хуже нас, грешных, а за деньги куды хошь и на что хошь идет…
— Ну, не все такие…
— Не все, так почитай все… Все с червоточинкой… — сказал Григорий. — Чего уж лутче: жен своих своими же руками под меня кладут — только выручи, Григорий… Или вон приятеля моего, Варнавку епископа, возьми. Ежели промежду нас говорить, то имя его совсем не Варнавва, а одно слово Варнак сибирскай. Погляди, какую бучу по всей Расее он с мощами Ивана Тобольского развел. Все думают, что тут дело первеющей важности, а все дело только в том тут, что Варнавке архиепископа получить надо…
— А разве мощи помогут в этом деле? — спросил, смеясь, граф.
— А как же? Вот, оказывается, на что ты дошлый, а и то порядков не знаешь… — сказал Григорий. — У нас, милой, издавна порядок такой установлен: ежели в епархии открываются мощи, то епископ сичас же вышний чин получает, архиепископа…
— Неужели?!
— Дело говорю… И никто не знает. А ежели знать-то это, то… то и понятно станет, почему на Расее столько святых объявляется. Поглядишь вокруг, все свиные рыла, а между прочим вдруг бац — мощи! Издали-то думашь Бог знать что, а вблизи поглядишь — одна видимость. Вот как ты тогда про домового сказывал. Мужик орет: «Домовой! Караул! Спасите душу хрестьянскую…» А никакого домового и нету: просто это он каши, чертище, обожрался али там капусты кислой. Так вот и вы все себя вроде домового оказываете…
— А запомнился-таки вам мой домовой! — усмехнулся граф.