— Факт!.. Вы помните, как у нас в пансионе комнаты расположены? Ну, терраса большая выходит ведь на море, а кухня внизу. Столовая сейчас же за террасой, рядом, так что, когда несут что из кухни, то проходить надо по террасе. А в столовой у нас лампа висела, и Асе вздумалось приладить к ней эдакий красный абажур, черт бы его совсем подрал. Ну, сидим мы это на днях, ужинаем — ветрено было, так мы с террасы в столовую перебрались, — сидим это, разговариваем и вдруг слышим шаги, команда, стук винтовок на террасе. Что такое?! Выскочили: отряд матросов с каким-то лейтенантом во главе. Что такое? В чем дело? «Вы сигнализируете в море красными огнями!» Да вы ополоумели?! Какими огнями?! Зачем?! «Не сметь так разговаривать! Теперь время военное…» Ну, черт вас раздери со всеми вашими военными временами — стали разбирать дело. Оказалось, шел вдоль берега дозорный миноносец и, увидев, что с моей дачи сигнализируют туркам красными огнями — между прочим, турок мы еще ни разу видеть не удостоились, — высадили отряд для арестования меня. Понимаете? Горничная, внося и вынося блюда, конечно, отворяла и закрывала дверь, и наша красная лампа, чтобы черти ее взяли, то открывалась им, то скрывалась от них… Я взъерепенился: как вы смеете? Я живу здесь двадцать пять лет — меня не только все собаки, но и шакалы все знают, а вы, мальчишка… Дурак понял, конечно, что сел в калошу, но с другой стороны, и мне, конечно, по законам военного времени положения выражаться так, да еще при матросах, нет… Ну вот и привезли сюда… Насилу от дьяволов отвязался… Но самое милое в этом то, что в то время, как они ловили меня на измене, турки прорвались к Туапсе и обстреляли с судов и город, и вокзал, и железную дорогу!.. И разве это одно: света в доме зажечь не смей, сжигать хворост на корчевках не смей — сигнализация дымом! — рабочих рук уже не хватает… Нет, благодарю покорно! Я всегда говорил, что нами правят идиоты. Но раньше их как-то держали на цепи, а теперь с цепи они сорвались и кочевряжатся как только могут. Я хотел даже в Петербург докладную записку послать: хотите победы? Прекрасно! Так прежде всего закуйте в ручные и ножные кандалы все наше начальство, чтобы дьяволы его побрали! А так ни черта у вас не выйдет — вот помяните мое слово! Ах, батюшки… — взглянув на часы, вдруг сорвался он с места. — Мне пора в банк. До свидания… Заходите вечерком — я в «России», на Цемесской. Насилу отвоевал себе номер — все офицерами занято или, точнее, их дамами… Заходите!
И он торопливо исчез в водовороте Серебряковской. Ване было неприятно его враждебное и пренебрежительное отношение к войне и военным, он чувствовал себя немножко оскорбленным за армию, но с другой стороны, много правды было в его словах о беспорядках и всякого рода безобразиях как в тылу, так и на фронте. И еще неприятнее было то, что он постеснился спросить его о Фене. Расплатившись, он пошел по Серебряковской, то и дело козыряя бесчисленным офицерам, толпившимся на широких тротуарах. Оборванные мальчишки сновали по улицам и, надсаживаясь, из всех сил кричали: «Экстринные тилиграммы! Только что получены! Экстринные тилиграммы!..» Ваня купил еще влажный узенький листочек — бумаги газетам уже не хватало — и остановился у окна какого-то магазина мод, чтобы прочесть телеграммы. Содержание их было обычное: мы где-то выпрямили фронт и отошли на заранее подготовленные позиции. В Германии был страшный голод, и она была накануне революции. Доблестные американцы заявили, что они будут биться за цивилизацию и справедливость до последней капли крови… Было противно…
А сзади в зеркальное окно широко раскрытыми глазами и испуганно, и радостно, смотрела на него Феня. Она была в смятении: показаться ему? Позвать? Стыдно, страшно… Дать ему уйти? Невозможно!.. В самой глубине души мадам Жозефин из Варшавы еще тлело горячее воспоминание о стройном красивом мальчике с бурными речами, искрометными глазами и о его ласках. Конечно, идти жизнью с ее Яковом Григорьевичем куда спокойнее и тверже, но иногда в минуты меланхолии она вспоминала о Ване и — плакала. И вот теперь он вдруг встал перед ней, такой возмужавший, суровый, с так знакомой ей гневной складочкой между бровей, затерявшийся и одинокий в этом чужом ему городе. А завтра, послезавтра, говорят, их повезут Бог знает куда… Сердце сжалось… Ваня, сделав сурово фронт проходившему мимо генералу, шевельнулся, чтобы идти. В одно мгновение мадам Жозефин — она в магазине была одна, мастерская помещалась сзади — вылетела на тротуар и осеклась: она не знала, как теперь она, замужняя женщина, должна назвать его. Немыслимо же по-старому…