Эти трагические, недостаточно до сих пор продуманные человечеством явления бессилия воли человеческой в управлении волями себе подобных, трагическое бессилие так называемых вождей, может быть, не продуманы и не поняты отчасти потому, что в случае так называемых
Но вся эта вылизанность, значительность, торжественность были лишь снаружи, для внешнего мира, для непосвященных. Все что было точно большой обстановочной пьесой, в которой все они очень дружно играли свои роли на удивление гигантской страны. Совсем не то было за кулисами, где играли, и боролись, и чадили совершенно те же страсти и в особенности страстишки, которые движут людьми и на Хитровке. Зависть, жадность, тщеславие, мстительность, гордость, женщина, пьянство, обжорство, ограниченность и прочее и тут были главными источниками вдохновения деяний человеческих, и тут минута торжества оплачивалась позором близкого поражения, и тут мучили людей тяжкие сделки с совестью, и тут темно бродило среди душ преступленье, и тут иногда встречались люди, способные на чистый порыв и на самопожертвование, несмотря даже на всю эту вылизанность и на все крестики и пестренькие ленточки, которые украшали эти гордые, подбитые ватой груди… Словом, и пьеса, и актеры были совершенно те же, что и везде, — разница была лишь в костюмах да в декорациях.
Старый М. В. Алексеев, начальник штаба Верховного Главнокомандующего, с некрасивым, простоватым, точно солдатским, но умным лицом, грубоватый parvenu
[56]— он был сыном маленького армейского офицерика из захолустного гарнизона — в этом блестящем, вылизанном мире сидел в своем большом кабинете с одним из очень близких ему генералов, Катунским, который только что вернулся с фронта, куда он был послан Алексеевым с особым поручением. Все стены кабинета были увешаны огромными картами, утыканными пестрыми флачками, а большой стол был завален грудами бумаг. Утренний телеграф принес с фронта очень плохие вести, и оба генерала были в очень удрученном состоянии.— Дела швах… — сказал Катунский, плотный, но подбористый человек, немножко за сорок, с очень загорелым лицом и аккуратно подстриженной, чуть седеющей бородкой.
— Нельзя ничего сделать, когда враг и на фронте, и в тылу… — блеснув очками, сумрачно сказал Алексеев, рассеянно оглядывая разложенную перед ним карту. — И еще неизвестно, какой опаснее…
— Да неужели же тыловой враг так опасен, как о нем говорят? — с некоторым сомнением проговорил Катунский. — Мне все кажется, что его значение преувеличивают…
Алексеев хмуро усмехнулся.
— Не знаю, батюшка Александр Сергеевич, не знаю-с… — вздохнув, сказал он. — Темна вода во облацех вообще, а в наших в особенности. Но вот вам факт, толкуйте его, как хотите: карта расположения наших сил, которая и по закону, и по смыслу может быть только у государя да у меня и ни у кого больше, оказалась в руках императрицы…
— Что вы говорите?!
— Факт… — пожал плечами Алексеев. — Скажите мне, пожалуйста, на что она ей нужна? Если это праздное бабье любопытство, то ведь простая деликатность, простая корректность должны были подсказать ей, что этого допускать никак нельзя…
— А около постоянно вертится там эта болтушка и интриганка Вырубова, и Гришка там, Штюрмер… — заметил раздумчиво Катунский. — Действительно, черт знает, что делается…
— То-то вот и есть… — сказал Алексеев. — Вот и не знаешь, куда больше смотреть: то ли на Гинденбурга, то ли на Царское Село… Допустим даже, что ее германофильство вздор, что во всей этой болтовне девять десятых вранье, но на нервы все же это очень действует… И для чего он ее во все посвящает, не пойму!.. — тише сказал он и, взглянув на часы, добавил: — Ну, мне время идти в штаб. Вы приглашены сегодня к высочайшему обеду?
— Нет…