— Ты не забыла, что сегодня у меня будет наш Друг? — помолчав, сказала Вырубова. — И сейчас только что ушла от меня его Прасковья Федоровна. Какая разница: он бессребреник, святой, а эта хитрая бабенка только и думает, как бы выклянчить что… Так ты будешь?
— Непременно. Только в нем и нахожу я опору…
Вырубова простилась и ушла.
Больная царица снова тяжело задумалась у окна. Она старалась угадать, что проводит теперь в Ставке Трепов и что вообще там делается. Но если бы тяжелый взор ее мог из Царского видеть Могилев, она увидела бы, что голубоглазый царь в эти минуты совершенно безмятежно примеривал новый казачий мундир. Мундир этот так понравился ему, что он решил идти в нем сегодня ко всенощной без шинели. А в Москве как раз в эти минуты на Софийской набережной, как раз против Кремля и царского дворца, на заводе Густава Аиста, где теперь работались запальные стаканы для снарядов, рабочие, вдруг бросив работу, все высыпали на улицу и серой рекой через мост потянулись к центру города: их измучила голодовка, измучил неуют разлагающейся жизни вообще, и они решили протестовать. И вот над серой толпой этой — точно первые огненные языки разгоравшегося пожара — вдруг вспыхнули красные флаги. Полиция и вызванные ею бородатые казаки-донцы скоро смяли рабочих, красные огоньки потухли, но волна глубокой тревоги прошла по взъерошенной, неопрятной, полуголодной Москве…
Но больная несчастная царица еще не знала ничего этого и в сумрачном раздумье все стояла у окна и смотрела тяжелыми глазами в занесенный снегом парк. Небо было точно свинцовое, тяжелое, угрюмое, и ветер гнул, шумя, уже обнаженные деревья, срывая с них последние, еще уцелевшие местами листья, и листья эти, как золотые кораблики, захваченные бурей, кружились и метались в холодном воздухе и уносились в безвестные дали…
XLI
БЕСПОЛЕЗНАЯ КРОВЬ
В красивом, сводчатом, похожем на дорогую бонбоньерку кабинете молодого князя Юсупова, графа Сумарокова-Эльстон, в жутко напряженной тишине ночи сидело трое: великий князь Дмитрий Павлович, высокий, красивый, но, видимо, очень нервный молодой человек, на веселое поведение которого так жаловалась государю Александра Федоровна, знаменитый правый депутат Государственной Думы В. М. Пуришкевич, сухой, среднего роста человек с рыжеватыми бакенбардами, бледным лицом и нервно жмурящимися глазами, одетый в генеральскую форму Красного Креста, и поручик Алексей Львов, крепыш, с душой прямой, простой и твердой, который после ранения очень сдружился с Пуришкевичем в его госпитале. Им не говорилось, сердца их усиленно бились, и они невольно чутко прислушивались ко всякому шуму извне: молодой князь Юсупов с доктором из санитарного поезда Пуришкевича Лазавертом, переодетым шофером, уехал за Григорием Распутиным, и они должны были скоро прибыть, а потом здесь, в этом уютном и роскошном кабинете, Григорий должен был быть убит. На столе был сервирован чай, вино, фрукты, и перед отъездом доктор Лазаверт собственноручно в присутствии всех портвейн и пирожные, которыми предполагалось угощать Григория, отравил страшным цианистым кали, который дал ему для этой цели известный член Государственной Думы В. А. Маклаков, видный кадет и бонвиван. Столу был придан умышленно такой вид, как будто бы только что из-за него торопливо встало и удалилось наверх в гостиную большое общество, среди которого должна была быть и приманка для Григория, молоденькая и хорошенькая графиня Н.