Сейдж
Можно ли винить креациониста, не верящего в эволюцию, если его всю жизнь кормили этой якобы правдой и он заглатывал крючок вместе с леской и грузилом?
Вероятно, нет.
Можно ли винить нациста, который родился в антисемитской стране и был воспитан антисемитом, а став взрослым, убил пять тысяч евреев?
Да. Точно можно.
Я все еще сижу на кухне у Джозефа. Причина этого та же, по которой движение машин замедляется после автомобильной аварии – вам хочется увидеть повреждения; вы не позволяете себе проехать мимо, не сделав мгновенный ментальный снимок происшествия. Нас влечет к ужасу, даже когда мы отшатываемся от него.
Передо мной на столе лежат фотографии – та, которую Джозеф показывал мне несколько дней назад, где он снят солдатом в лагере, и вырезанная из газеты со сценой накануне Хрустальной ночи, где Джозеф – Райнер улыбается и ест испеченный матерью торт.
Как может человек, убивавший ни в чем не повинных людей, выглядеть таким… таким… обыкновенным?
– Просто не понимаю, как вы делали это, – произношу я в тишине. – Жили нормальной жизнью и притворялись, что ничего этого не было.
– Удивительно, во что только ни заставишь себя поверить, когда приходится, – говорит Джозеф. – Если твердишь себе, что ты такой-то и такой-то человек, то в конце концов становишься им. Вот в чем суть Окончательного Решения. Сперва я убедил себя, что принадлежу к чистой арийской расе, что заслуживаю того, чего не заслуживают другие, просто по факту рождения. Только представьте себе такое высокомерие, такую гордыню. В сравнении с этим убедить себя и других в том, что я хороший человек, честный человек, скромный учитель, было совсем нетрудно.
– Не знаю, как только вы спите ночами, – отвечаю я.
– А кто вам сказал, что я сплю. Теперь-то вы понимаете, что я совершал ужасные вещи и заслуживаю смерти.
– Да, – бесстрастно отвечаю я. – Так и есть. Но если я убью вас, то буду такой же, как вы, ничем не лучше.
Джозеф обдумывает мои слова.
– Впервые принять решение, которое противоречит всем вашим моральным принципам, труднее всего. Второй раз это дается уже не так тяжело. И чуть-чуть облегчает угрызения совести по поводу первого случая. И так далее. Вы продолжаете делиться и делиться, но никогда полностью не избавитесь от кислого привкуса во рту, который ощущаете, вспоминая тот момент, когда еще могли сказать «нет».
– Если вы пытаетесь убедить меня, чтобы я помогла вам умереть, то это грязное дело.
– Ах, да, но есть разница между тем, что сделал я, и тем, о чем прошу вас. Я
Я думаю о тех бедных евреях, раздетых догола, униженных, прижимающих к себе детей, о том, как они спускаются в яму, полную тел. Может быть, в тот момент они тоже хотели умереть. Все лучше, чем жить в мире, где устроен такой ад.
Я вспоминаю бабушку, которая, как и Джозеф, много лет отказывалась говорить о войне. Потому ли, что думала: если будет молчать, то ей не придется снова переживать этот ужас? Или из опасения, что любое слово о прошлом откроет ящик Пандоры и из него в мир снова просочится зло?
И еще я думаю о чудовищах, описанных в ее истории. Прятались они в тени от других или от себя?