Девица задала вопрос о той поездке в псковские края. Он рассказал как по писаному, за полвека успел рассказ отстояться… Девица: а не было ли ему страшно, не боялся ли он, что заметут официально, полуофициально, побьют, при удобном случае прикончат. Он ответил: «Всего боялся. Начиная с бабочек, крупных. Ближе к вечеру. Как они сильно вылетают из-под локтя, внезапно, абсолютно бесшумно, и уносятся, пропадают, в мгновение. А в сумерках мечутся, чуть не как птицы. Как летучие мыши. Ну тени умерших. Или даже в окне. Вроде бы созерцаешь, из комнаты, защищен. Роскошный сад, роскошная лужайка. И так же, со скоростью ласточки, черная, узора не различить. А еще и залетит, и давай колотиться о потолок, об стены, сокрушительно. Не говоря о ночных. Эти – ужас, паника, жуть прикосновения. Холодного, скользкого, жирного, безостановочного перемещения»… Странно, сказала теледива, бабочка шедевр природы… «В каком именно виде? Бабочка многолика. Летит – одна. И вы замечали? никогда не понятно, головой вперед или назад. Села – другая. Распахнула крылья – одна, сложила – совсем другая. А ведь есть еще – при-открыла, полу-открыла, на треть, на четверть, на каждый миллиметр».
Немудрено, что это убрали, чувиха выглядела ошарашенной. Чего не скажешь про мою с Литейного – довольно кивала головой: яркое описание, поэтичное, мы в ЮНЕСКО ценим поэтичность. Вадим заметил: всегда больше спрашивают, чтобы было из чего кроить. Рогнеда прибавляет: показывали бы и то, и другое, интересно же сравнить, что в еду идет, что на помойку.
Всё, поехал, говорит Либергауз… Оставайся, уложим напротив – Вадим показывает на меня… Раб своего процветания, говорит Либергауз, не могу. Нажимает кнопку на мобильном, выговаривает в него: давай. Есть машина, есть шофер. Есть особняк с колоннадой, два крыла. А мне сколько и вам. Нельзя не эксплуатировать нажитое. Поехали, предлагает мне. Мотаю головой. Он говорит: понимаю, – но во взгляде сочувствие к не имеющему особняка. К не поехавшему в Алоль и теперь не имеющему особняка. Подкатывает машина, даже не бесшумно, а с минус-шумом. Высасывая шум лиственный, шагов, травяной. Показываем друг другу, что обнимаемся. Он говорит Вадиму-Рогнеде про меня: как с первого раза не поехал, так и держится… Пррьють – нет Либергауза.
Я зеваю, и Вадим поднимает указательный палец: наверх. Иди наверх. Сколько раз я у них ночевал, всегда на втором этаже, в одной и той же комнате. Иди в твою комнату, говорил Вадим – и Рогнеда стала говорить. Зимой мне давали второе одеяло и включали калорифер: батареи грели по-дачному, к утру слабее, я подмерзал. Летом оставляли только простыню, но в жаркие дни нагревшаяся крыша долго не остывала, я сдвигал простыню ступнями в край и там сминал – чтобы не касалась, не покушалась на мою первозданную свободу, однако была достижима. Я и они говорили «первозданная», неосознанно поддерживая манеру речи, с годами укоренившуюся в нас. В той же манере следовало сказать – «прилипшую».
Поднялся, свернул в ванную,
Я проснулся с начинающимся светом, было прохладно, я подтянул пяткой простыню и укрылся. Лежал на спине, глаза закрыты. Сон был где-то рядом, но путавшийся с дневной ясностью. Что-то приятное, однако с маленькой легонькой как будто порчей. Всех их увидеть по телевизору было славно. Да, именно это – приятно. Но все все-таки в первую очередь старики, вот главное впечатление. Старикам не надо говорить. Особенно выступать, особенно в телевидении – не надо. Бормочите друг другу. Друг-други сами это знают. Говорить лучше помоложе. Когда живут еще к неизвестному итогу, не окончательно, не вполне предсказуемо. Им надо настаивать, противоречить, побеждать. А старики говорят никому. Они умирание. Вместо поколения умирание. Жаль. Это, что ли, порча? Ну да, это тоже порча, но это общее место.
Нет,