Все остальные присутствующие, казалось, были единодушны во мнении, что это занятие как раз для меня, и это дело юнги, как они назвали его, и я не стал вносить большей сумятицы, а взобрался на оснастку. И я пошёл, не помышляя и смотреть вниз, но не спуская своих глаз, на самом деле прилипших, как только я поднялся, к парусам.
По той лестнице дорога была дальняя, и я начал задыхаться и тяжело дышать, прежде чем достиг середины пути. Но я держался, пока не добрался до лестницы Якоба, – и это её верное название, поскольку она подняла меня почти до облаков, – и, наконец, к моему собственному изумлению, я сам нашёл трюмсельную площадку и уже держался на ней, стоявшей на мощной и главной мачте, и обвивал своими ногами оснастку, как будто они были второй парой рук.
В течение нескольких мгновений я стоял, поражённый страхом и немотой. Я не смог высмотреть даль за океаном вследствие ночной темноты, и с моей высокой жерди море казалось похожим на большую чёрную бездну, повсюду окружённую нависшими чёрными утёсами. Я казался совершенно одиноким, пробираясь полуночными облаками и каждую секунду ожидая падения-падения-падения, которое случается в кошмарном сне.
Я смог не просто не чувствовать под собой судно, подобное длинной узкой доске в воде, ему, казалось, вообще не принадлежала та площадка, па которой я стоял. Чайка или какая-то другая морская птица с криком кружилась над моей головой в пределах нескольких ярдов от моего лица, и когда я услышал её, то почти испугался, потому что её крик на такой огромной и уединённой высоте походил на голос духа.
Хотя море было довольно ровное и ветер был несильный, всё же на этом чрезвычайном возвышении движение судна казалось очень быстрым, поэтому, когда судно шло одним галсом, я чувствовал что-то подобное тому, что должна чувствовать муха, идущая по потолку, а когда шло другим, то чувствовал, будто висел вдоль наклонённого соснового ствола.
Но тогда я услышал отдалённый, хриплый шум снизу и, хотя не мог разобрать слов, уже знал, что это был помощник капитана, подгонявший меня. Поэтому в нервном, дрожащем отчаянии я пошёл распутывать прокладки и лини, связывающие парус и, когда всё было готово, крикнул, как мне велели, «поднять выше!». И они начали подъём, в том числе и меня самого вместе с площадкой и парусом, и поскольку у меня не было времени сойти, они оказались весь неожиданно быстры в этом деле. Это походило на волшебство: я был там, поднимаясь всё выше и выше, площадка поднималась подо мной, как будто она была живая, и не было ни единой души в поле зрения. Я не знал в тот момент, что находился в большой опасности, но было столь темно, что я недостаточно хорошо всё видел, чтобы почувствовать страх – по крайней мере из-за этого, хотя и чувствовал себя напуганным по разным другим причинам. Мне только было тяжело держаться, подтверждая высказывание старых матросов, что последний человек, который упадёт за борт с оснастки, – человек сухопутный, поскольку он отчаянно хватается за верёвки, тогда как старые и просмолённые менее осторожны и потому иногда расплачиваются за свою беспечность.
После этого подвига я быстро спустился на палубу и услышал что-то вроде комплимента от голландца Макса.
Этот человек был, возможно, наиболее душевным человеком среди команды, во всяком случае, он относился ко мне лучше, чем остальные, и по этой причине он заслуживает отдельного упоминания.
Макс был старым матросом-холостяком, весьма заботящимся о своём гардеробе, гордящимся своей огромной морской практикой и поддерживающим строгие, старомодные понятия об обязанностях юнг в море. Его волосы, бакенбарды и щёки были пламенного красного цвета, и поскольку он носил красную рубашку, то представлял собой самого огненного человека, которого я когда-либо видел.
И при этом его внешность не противоречила ему, поскольку по характеру он был весьма вспыльчивым и чуть что – взрывался в душе от тяжких слов и проклятий. Таков был Макс, который несколько раз начинал устраивать заговоры против Джексона, про которого я говорил прежде, но прекращал их, платя ему уважительным ворчанием, полным накопленных обид.
Макс иногда проявлял некий небольшой интерес к моему благосостоянию и часто рассуждал относительно моего жалкого вида, чем не мог не уязвить меня за мои лохмотья, когда мы добрались до Ливерпуля, и развенчать меня, как служителя американской коммерции: ведь как все европейские моряки в американских судах, Макс немало гордился собой после своей натурализации как янки, и если бы мог, то был бы очень рад выдать себя за местного уроженца.