Ясно заметны на ней следы полного отчаяния в успехах жизни политической. Разлад эллинских государств, образование больших монархий, потеря самостоятельности и, наконец, убивающая всякую инициативу централизация империи разрушили политическую сторону души человека, этого по Аристотелю по преимуществу политического, т. е. общественного животного. Человек был искалечен: он был осужден на индивидуализм.
Но индивидуалистическое решение религиозного вопроса вне разгула мистической грезы совершенно невозможно. Эпикуреизм был отказом от религии в формах культурных и приспособленных к нравам и потребностям зажиточных людей. Цинизм таким же отказом в формах грубых, приспособленных к нравам бедноты. Многие циники впрочем вмешивали в свое учение элементы орфизма, и даже осмеливались называть себя пифагорийцами, хотя между этими гордыми и высоко–культурными политиками–аристократами и «босоногими монахами», этими «капуцинами» античного мира, лежала целая пропасть. Забавно повествует об этих спасающихся от зол мира последышах пифагореизма Аристофон [41]
в комедии «Пифагориец»:«Во имя неба, неужели вы думаете, что те, которые именуют себя пифагорийцами, голодают и носят лохмотья по своей охоте? Не верьте этому. Нужда заставляет: у них нет ничего, вот они и нашли способ изобрести правила жизни как раз по плечу всякому нищему. Но подайте–ка им хорошей рыбы и тонкого мяса — они начнут его так уплетать, что искусают себе пальцы.»
Мы видим здесь орфизм и пифагореизм окончательно опустившимися в общественные низы. Тут христианство должно было найти своих адептов. Наиболее благородной и действительно религиозной формой философии был стоицизм. Стоики гораздо более вышеописанных «пифагорийцев» могли бы претендовать на традицию великого самосца. Они усовершенствовали его космологию, они, следуя ему, неразрывно и сильно связали ее с теологией: божество выражается в мире, природа божественна. Космос для них все еще исходная инстанция. Но они не мечтают уже об организации космоса социального наподобие небесного: только душу свою путем гордого и спокойного самоотречения и стойкости в страданиях хотят они привести в согласие с божественной природой. Когда–то столь светлое и радостное правило о подражании и подчинении природе приобрело у стоиков характер трагический, характер той, закаленной в страданиях, так сказать, оборонительной мудрости, которая вплоть до наших дней слывет под именем стоической.
Но гордость античного человека перед лицом страдания здесь еще на лицо. Склоняясь перед природой, принимая на грудь свою её удары, стоик стремится лишь с достоинством нести бремя жизни, чтобы после окунуться в волны мировой души и в ней исчезнуть. Такая религия была не по плечу среднему человеку. Отсюда недалеко до иудаизированного орфизма или орфизированного иудаизма, которое мы называем христианством.
Философия чистого мистицизма, неопифагореизм и неоплатонизм окончательно объявляют космос, видимую природу и наше тело — продуктами упадка, дегенерации, принижения божества. Круг замкнутой и себе довлеющей природы разбит — она вся есть более или менее страстный порыв, более или менее громкая мольба к чему–то, лежащему вне её пределов. Разбита и самоудовлетворенность души — она бедная пленница, мечтающая об ином мире, об иной жизни.
Все это было продуктом горьких условий жизни. Остатки жизненности, реализма, скрывавшиеся в платонизме — вытравлены. Социальность приобретает надземный характер единения в боге. (Некоторые направления христианства вернут ей по сравнению с языческим мистицизмом тень земного значения, но не в смысле сотрудничества, как в религии труда, не в смысле стройного государственного строя, как у Платона, а лишь в смысле блаженного симбиоза праведников). Познание заменяется мистическим энтузиазмом, боговдохновением, мы уже близимся к провозглашению юродства в боге за нечто более высокое, чем вершины философии. Даже тень завоевательного инстинкта (если не говорить о фанатизме позднейших христиан), еще жившая у Платона, а также экономика, как забота о благосостоянии земном, объявляются недостойными даже для последнего из людей.