Словом, плохо. Да к тому же и наши партийные с[оциалисты]-р[еволюционер]ы оказались далеко не на высоте положения. Как только обнаружилось, что большевики имеют в армии перевес и что они ничем не намерены стесняться, так немедленно целый ряд товарищей под разными предлогами сбежал из армии. Из 25 человек, освобожденных согласно приказу для предвыборной агитации, осталось в армии, по словам товарищей, только 5, а остальные разбежались: кто в Петроград, кто в Москву, кто в Казань, кто даже без указания адреса. С прискорбием следует отметить, что даже из кандидатов в Учредительное Собрание в армии осталось только 2 человека. Остальные сбежали. Позор! Хорошо только то, что большевистская эпоха даст нам возможность освободиться от ложных социалистов-революционеров, бегущих из партии в трудные дни.
- Не страшно, - говорили товарищи, - если сейчас преобладающее влияние получат большевики. Страшно другое. Оплевывая, забрызгивая грязью всех инакомыслящих социалистов, смешивая их с черной сотней, называя их корниловцами, не брезгая ради этого никакой клеветой, большевики разрушили обаяние социалистического знамени. Солдаты перестали верить, кому бы то ни было. Да и удивительно ли? Если социалисты-революционеры, старые террористы, годы пробывшие на каторге, оказались, по словам «Правды», врагами народа, то кому же верить? Где же друзья народа?
Так сидели мы и беседовали в голых комнатах реквизированной квартиры. В окна смотрела зимняя ночь, и жутко было слышать, что скоро в армии не будет хлеба и дезорганизованная солдатская масса двинется с фронта, подгоняемая голодом, озлобленная против всех и вся...
Вечером на следующий день местная организация предложила мне прочесть в Народном доме лекцию на тему «Толстой и война». Я позволил себе расширить тему и говорил об отношении Толстого не только к войне, но и к смертной казни. И при этом указал, что социалисты-революционеры точно так же непримиримые противники и войны, и смертной казни. Сходясь в этом с Толстым и потому чтя его как проповедника идей, ведущих к прогрессу человечества, мы все же не толстовцы, ибо не признаем непротивления злу насилием. Наоборот, понимая, что при современном состоянии культуры непротивление злу вело бы к господству злых, мы всегда стараемся понять, кто прав из двух бойцов, и на его сторону становимся бесповоротно, какие бы последствия это за собой ни влекло. Читал я беспартийно, не затрагивая ни большевиков, ни других современных партий. По окончании аудитория похлопала мне довольно дружно. Затем я получил записку: «Если социалисты-революционеры против войны и смертной казни, то почему же они были за наступление 18 июня, а не желавших наступать предавали смертной казни?»
Я ответил на записку, что вопрос о наступлении мы не решали и решать не могли, для этого мы слишком мало знали. Этот вопрос решал штаб. В начале войны мы определили свое место, согласно нашему правилу, быть на стороне, обороняющейся от нападения, и место наше оказалось на стороне русских. Если бы войну начала Россия, то мы стояли бы на стороне немцев. Мы энергично с первых дней революции ведем борьбу за мир, но это не значит, что мы готовы бросить фронт и предать свою родину на милость победителя.
Голос из публики заявляет: «Мы не начали бы, так и немцы не начали бы».
Я ставлю тогда вопрос: «Почему же немцы наступали до июня - в марте на Стоходе, и после окончания июньских боев, в августе, у Риги, и у Якобштата, а в сентябре - октябре у Даго, Эзеля и Моозунда? Ведь мы не только не наступали, но даже явно для всякого были не способны начать наступление».
Но тот же голос с упорством верующего отвечает: «Потому, что мы начали наступление в июне!»
- «А март - Стоход - был ведь до июня?»
- «И все-таки, если бы мы не начали наступать, немцы нас не тронули бы!»
В этом споре всего интереснее было отношение слушателей. Прежде публика сразу определялась и становилась на ту или другую сторону. Теперь было не то. Свои симпатии - аплодисментами мне или моим оппонентам -выражало всего человек 50-60. И симпатии эти делились более или менее поровну. Остальная же публика - почти исключительно солдаты - всего человек 300-400, не одобряла ни той, ни другой стороны. Чувствовалось глубокое недоверие ко всем, кто выступал в прениях. Слушатель оставался замкнутым, чуждым, думающим свою собственную думу.
Я думал, что, может быть, я сам не сумел сказать о войне и мире то, что было нужно. Но, нет, товарищи в комитете подтвердили, что такова теперь огромная масса слушателей. Слушают, молчат. Никому и ничему не верят, и думают свою заветную думу: «Будь, что будет, лишь бы мир, лишь бы вернуться скорее домой!»
Перспективы для предвыборной кампании складывались невеселые. Враждебность большевистских комитетов, робость наших, глубокое недоверие и, быть может, равнодушие масс.
Все же я решил не поддаваться настроениям и поехать по боевым полкам.
В дивизионном резерве