28 сентября Неподкупный выступил перед якобинцами с пространной речью под названием «О влиянии клеветы на революцию», значительную часть которой посвятил разоблачению клеветнических измышлений Лафайета, уже сидевшего в австрийской тюрьме, а оставшуюся часть — разоблачению «интриганов республики», в которых нетрудно было узнать жирондистов. «Посмотрите, каких успехов с начала революции добилась клевета, и вы убедитесь, что она является причиной всех злосчастных событий, которые нарушили или обагрили кровью ход революции», — говорил он, обрушиваясь с той же самой клеветой, против которой выступал, на своих конкурентов-жирондистов. Он переводил борьбу «горы» и Жиронды в сферу морали, борьбы добра со злом. Чувствуя, что такое противостояние может окончиться только гибелью одной из сторон, депутаты Жиронды не доверяли Коммуне и санкюлотам Парижа. «Революционное движение принадлежит всей Франции, — писал Бюзо, — но, сосредоточив его в Париже, его развратили, озлобили, сделали похожим на жителей этого города».
Устами Бюзо жирондисты потребовали создать «департаментскую стражу» — прислать из провинции вооруженных людей для охраны Конвента. Предложение вызвало негодование Робеспьера и многих монтаньяров, увидевших в этом требовании желание уничтожить Париж, «потушить тот маяк, который должен светить всей Франции». В Париж действительно прибыли 15 тысяч молодых людей, дабы отправить на гильотину Марата, Дантона и Робеспьера. Но, как пишут, парижане взяли их в такой оборот, что скоро все они как один встали в ряды защитников Коммуны. А новые выборы в Коммуну, на которые рассчитывали жирондисты, принесли победу якобинцам. Прокурором Коммуны стал левый радикал Шометт, его заместителем — столь же радикальный Эбер, издатель «Папаши Дюшена». Как писал Бюзо, якобинцы «лучше нас знали народ», которым они управляли, «его характер, его особый талант, степень его просвещенности и энергию его напора. Но у нас никогда бы не хватило ни желания, ни дерзости настолько презирать этот народ, чтобы от имени свободы управлять им способами, которые употребляют азиатские деспоты, чтобы управлять своими рабами».
Вражда между жирондистами и якобинцами во многом определялась личными антипатиями, ибо взгляды на революцию у сторонников обеих партий, по сути, были сходны. Обе партии выступали за неприкосновенность частной собственности и против так называемого аграрного закона — уравнительного передела конфискованных земель эмигрантов. Обе поддерживали республиканский строй. Но, пользуясь терминологией Л. Блана, жирондисты были «людьми свободы», для которых идеальная республика представлялась чем-то вроде Афинской республики времен Солона и Писистрата, а монтаньяры — «людьми равенства», республиканский идеал которых восходил к ранней Римской республике. Свобода жирондистов предполагала либеральную экономическую свободу в рамках закона и выборное правление, опирающееся на наказы избирателей. Свобода монтаньяров, немыслимая без равенства, загоняла свободу в жесткие рамки государственных интересов и во имя этих интересов оправдывала подавление свободы индивида. Жирондисты намеревались остановить революцию, монтаньяры ее продолжали — по крайней мере на словах, ибо вряд ли кто-нибудь четко представлял себе, где и как надо поставить точку.
29 октября Робеспьер продолжил наступление на «интриганов республики» в Конвенте, но его постоянно прерывали, опровергая его слова; тогда он заявил, что никто не осмелится высказать ему обвинения в лицо. Тогда вскочил Луве и, вытащив из кармана толстую пачку заготовленных листков, направился к трибуне. Он говорил почти два часа, обвиняя Робеспьера в стремлении к узурпации власти, в обмане народа, в заговоре, в клевете на патриотов, в том, что он позволяет поклоняться себе как божеству, что допускает в своем присутствии говорить о нем как о единственном добродетельном человеке во всей Франции... Словом, основные претензии мало чем отличались от тех, которые Робеспьер сам предъявлял своим противникам. Обвиняя Неподкупного в попустительстве сентябрьским убийствам, Луве сделал выпад в сторону Коммуны, подчеркнув, что во главе убийц стояли офицеры в трехцветных шарфах, подчинявшиеся Парижской коммуне, членом которой являлся Робеспьер. Не обладая талантом импровизатора, Робеспьер молча выслушал отточенные инвективы Луве и холодным от ярости голосом пообещал через неделю дать ответ.