Весь последний день провели они в своей комнатке наверху, перебирая вещи, которые не для чего было брать в монастырь. Искушение одно этот мирской хлам: бальные платья, манишечки, ленточки, цветы, разноцветные шарфики, шёлковые башмачки и ажурные чулочки. Кроме греховных воспоминаний да преступной тоски, вид этих вещей ничего в душе их не возбудит, пусть уж лучше и не попадаются на глаза.
— Вот вам, сестрица, на память мои корольки, — сказала старшая сестра, подавая младшей, помогавшей им укладываться, красивую коробочку с ожерельем и серьгами из кораллов.
— А от меня вот это, носите на здоровье, — подхватила Марья, протягивая ей футляр с парюрой из бирюзы.
— Сестрицы милые, не надо мне ничего, не надо! Оставайтесь дома, голубушки, не уезжайте! На кого вы меня, горемычную, покидаете! Стоскуюсь я без вас одна-одинёшенька до смерти, — выкрикивала сквозь рыдания Клавдия, бросаясь к ним на шею.
Который уж раз принималась она плакать за последнее время! Глаза её так вспухли от слёз и личико так осунулось и побледнело, что её уж не звали в гостиную, когда приезжал граф Паланецкий.
Мать пыталась её журить за то, что она не может сдерживать своего горя, не умеет притворяться весёлой. А отец совсем сник. Многое его тревожило. Но никто не спросит, что тревожит его любимицу Катеньку, да не разрушена ли изгородь вокруг пустырька под её оконцем, и много таких подробностей, до которых ему, по-видимому, никакого не было дела.
А водовоз Митрий, тот мог бы сказать, как изумился он в одно раннее утро, увидев, что изгородь в одном месте поломана и что на чистом снегу, ровной пеленой покрывавшем пустырёк, виднеются глубокие следы не собачьих лап и не коровьих копыт, а человеческих ног.
Но ни тот, ни другой не проболтались. Не от них и не от Катерины Курлятьевой узнали в городе, кто тот злодей, что засел с шайкой поблизости города, нагоняя ужас грабежами и пожарами.
Колымага, увозившая курлятьевских барышень с их свитой, была уже далеко, когда в их доме заговорили про Алёшку. Шёпотом, разумеется, и с опаской, чтоб до господ не дошло, хотя и трудно было предполагать, чтоб новость эта барыне не была известна.
Доказательства были налицо: недаром торопилась она упрятать старших барышень в монастырь.
Медлила, медлила до сих пор, да вдруг и порешила от них отделаться. Придралась к тому, что им дурно сделалось в церкви (про припадок, приключившийся с ними раньше, Григорьевне удалось от неё скрыть), и послала в монастырь гонца за матерью Агнией, а ей-то она, без сомнения, созналась, для чего понадобилось выпроводить, как можно скорее, Катерину из города.
Ну а уж Марью постигла та же участь за то, что дружит с сестрой и тоже в свете лишней стала.
— Да, живо обделала дело боярыня Анна Фёдоровна и ловко, надо ей отдать справедливость, — покачивая головами, толковали между собою старшие слуги, в то время как молодёжь болтала о предстоящей свадьбе меньшой барышни с графом Паланецким.
Не успели старшие барышни уехать, как вышло от барыни распоряжение произвести во всём доме генеральную чистку, выколачивать мебель, всюду мыть и скоблить, как перед большим праздником, хотя до Пасхи оставалось ещё недели три.
— Что ж это она бал, что ли, затевает? — дивилась челядь.
— Великим-то постом!
— Не бал, а большой вечер хочет задать по случаю сговора меньшой барышни с графом, — пояснила Аннушка.
— Да нешто он уже посватался?
— Надо так полагать. А может, она этим хочет скорее заставить его декларацию сделать, кто её знает!
— Не терпится дочку скорее в графини вывести.
— А знаете, девоньки, будь я на месте Клавдии Николаевны, ни за что бы за такого страшного не вышла бы. Хоть жги меня, хоть режь — не вышла бы! Скорей бы в лес, к разбойникам убежала бы, ей-Богу! — объявила одна из швей, Настя.
— Что так?
— Да упырь он, вот что, — отвечала, понижая таинственно голос, Настя.
Все с ужасом переглянулись. А ведь девка-то правду сказала, как есть упырь. В лице ни кровинки, как стена, белое, глаза сверкают, как у чёрта, и откуда он появился, никому неизвестно.
— И холопы-то у него все до единого басурмане, — заметил один из присутствующих.
— Не басурмане, а поляки, — пояснил другой.
— И не поляки вовсе, а совсем другой нации. Пётр сказывал: не то жиды, не то турки, — подхватил третий.
— Это один у них турок-то, камардин, Мустафой его звать, а прочие все ляхи.
— Всё равно не нашей веры.
— Это точно, что не нашей, а только они христиане, это-то я уж знаю.
— Да уж сам-то больно страшен. И старый ведь, даром, что пляшет, как молоденький.
— Нет, господин он бравый, это что говорить. Намедни я на коне его видела — картинка!
— Первую-то жену, говорят, в гроб вогнал, так он над нею куражился.
— Ну, это, может, и враки.