И снова Эд Стрингем привел своих друзей и коллег, чтобы немного разбавить аудиторию. Он убедил приехать Беату – женщину, которая работала на него в шестидесятых, они оба изучали греческую поп-музыку и колесили по Родосу вместе с ее мужем. Пришел кто-то из начальства и даже парень из отдела макияжа. В тот момент офис переживал настоящую агонию: контрольный пакет акций переходил к «Конде Наст» – возможно, именно это чрезвычайное положение подстегнуло интерес сотрудников к падению Трои.
В том спектакле было два хора, они вобрали в себя весь спектр женских голосов. Мы были одеты в тоненькие рубашки персикового цвета, как униформа в «Бургер Кинг». Щит Гектора был сделан из пластика. Из того же материала мы смастерили бутафорскую скалу, которая представляла собой Трою; когда я опиралась на нее, она двигалась. Мой брат, как всегда, дал мне здравый совет: «Даже не вздумай тратить свое время на переживания о том, что вне зоны твоей ответственности».
У студентки из Германии, которая играла Елену, были длинные золотисто-рыжие волосы, но она обрезала их за неделю до выступления, поэтому наша Елена выглядела как любительница панк-рока. Гекуба на дух не переносит Елену. Она бросает ей длинное многосложное оскорбление – ὦ κατ
Роль мертвого Астианакта по очереди исполняли два мальчика. Один из них был молоденьким, худеньким пуэрториканцем, которого легко было поднять на руки; он лежал на сцене грациозно и мило. А второй был крепким парнем, восьмилетним сыном профессора античной филологии. Когда я опустила его на пол, чтобы произнести свою последнюю речь над его бездыханным телом, он скрестил ноги. Он делал так на каждой репетиции. И мы просили его перестать – его просил режиссер, ему запрещал так делать отец, но он ничего не мог с собой поделать. Он боялся, что я его кастрирую. По залу прошел смешок. В последнем спектакле, когда я опустила мальчика на пол, я сама скрестила ему ноги, как будто это было частью похоронного обряда троянцев.
В последней сцене Гекуба прощается с Троей, «бастионом, окруженным варварами». Она издает последний крик, который кладет конец ее стенаниям:
И вдруг я все поняла. Как сотрудник журнала «Нью-йоркер», отходившего теперь к «Конде Наст», я видела, как тяжело моему коллеге Питеру Флейшману терять контроль над компанией, которую некогда построила его семья. Его отец, Рауль Флейшман, был первым инвестором «Нью-йоркера» еще в начале 1920-х годов. Питер гордился журналом и традиционным разделением между бизнесом и редакцией (которое он унаследовал и долгие годы поддерживал), гордился своими отношениями с Уильямом Шоном. Он любил пишущую братию. Питер, так же как и Сэлинджер, сражался в битве при Арденнах[98]
– это было настолько тяжелым опытом, что немногие ветераны решались заговорить о нем. После освобождения он пил шампанское в Париже с Э. Дж. Либлингом[99]. Я обожала слушать рассказы Питера. У него диагностировали рак горла (он был заядлым курильщиком), и хирурги спасли ему жизнь, но не смогли спасти голос. Он остался немым, а для общения пользовался специальным устройством. Этот гаджет был настоящим медицинским чудом. Он выглядел как обычный микрофон, но, когда Питер прижимал его к горлу, вибрации позволяли ему говорить, хотя голос при этом был похож на голос робота. Питер называл его своей гуделкой. Вообще, он был человеком немногословным, но сквернословил виртуозно. Было особенно забавно, когда он взял в руки свою гуделку, приставил к горлу и выдал одну из своих любимых фраз: «А ВЕДЬ, БЛИН, ХОРОШО СКАЗАНО».