– Вот так-то, милый, – со вздохом сказал Леоноров, – идёт грабёж средь бела дня, и ни черта не сделаешь, такие законы придуманы. Всё продаётся и всё покупается. Вот и меня купили за здорово живёшь. Итальяшки эти. Макаронники…
Иностранные гости в эти минуты волновались и хлопотали на спецконтроле. Они даже забыли свои страхи, какие их обычно обуревали в аэропорту – страхи, связанные самолётами, с перелётами. Итальянцы – и так-то люди не грустные – несказанно повеселели, оставшись наедине с приёмным русским мальчиком.
– Ваня, Вани, Джованни! – наперегонки лопотали они, пересыпая русские слова итальянскими и наоборот. – Сибирёнок! Повернись. Да не так. Вот так.
– Ну? – Мальчик насупился. – Привязались. – Джованни, так надо. Повернись, посмотри.
Такой разговор происходил на контроле, где итальянцы бестолково объясняли, что этот Ваня, Вани – их приёмный сын Джованни. Итальянцы трясли бумагами в печатях и даже показывали мальчика то в профиль, то анфас – сверяли фотографией. Это было скучно, муторно, а вдобавок мальчик вспотел, потому что итальянцы забыли снять с него верхнюю одежду, в которой даже зимой в Сибири пропотеешь, не то, что осенью.
Наконец-то всё это осталось позади. И оказался Ваня в том помещении, которое зовётся странным словом «накопитель», и там что-то горькое стало копиться в детской душе, успевшей не по возрасту настрадаться. Тяжело ему стало. Тоскливо. Он вдруг почувствовал, что эти люди – папка с мамкой, плохо говорящие по-русски – они ему чужие. Они ему какие-то холодные…
Мало понимая русой головёнкой, мальчик довольно много сердцем понимал. У него было мудрое сердце, как, впрочем, у любого другого ребёнка, только намного мудрее по той причине, что он уже узнал сиротство, холод детского дома и ещё кое-какие вещи, которые сделали сердце его мудрей и печальней, чем другие детские сердца.
Он исподлобья смотрел, как говорят итальянцы – говорят не только языком, но и руками – руки всё время порхали то над головами, то на уровне груди, то ещё где-нибудь. И эта необычная манера говорить, и необычная артикуляция, когда они старательно произносили русские слова, и чрезмерная весёлость, не характерная русским людям вообще, а в частности сибирякам – всё это как-то незаметно, исподволь охлаждало ребячью радость по поводу приобретения новых родителей. А то, что они новые, а не старые, то есть не настоящие – в этом уже не было сомнения.
Отвернувшись от них, мальчик стал рассматривать голубей, как-то забравшихся под крышу накопителя. А потом увидел в стороне группу непоседливых русских ребятишек, беспечно играющих и весело чирикающих в ожидании самолёта. Он захотел пойти к ним, присоединиться, но приёмные родители стали цепко удерживать. И тогда он проявил характер – вырвался и побежал.
Его догнали, сгребли в охапку и посадили рядом – между «папкой» и «мамкой». Рассердившись, мальчик предпринял ещё одну попытку прорваться к своим ребятишкам, но его раздражённо и сильно одёрнули, сверкая глазами, бормоча не по-русски.
И вдруг что-то сломалось в нём. Русоголовый мальчик лихорадочно затрясся, ещё не понимая, куда и зачем собираются его увозить, но уже безошибочно чувствуя жуткий, непоправимый разлад с этим привычным русским миром, из которого он скоро улетит, быть может, навсегда. Мальчик заплакал, а вслед за этим на крик сорвался – высокий, тонкий, душераздирающий. В эту минуту объявили посадку. Пассажиры вокруг загудели, зашевелились. Голуби под крышей стали заполошно летать, изредка ударяясь крыльями в железные балки – светлое пёрышко поплыло по воздуху над головами. Поток пассажиров забурлил, заклокотал, вытекая в воронку раскрытых дверей, за которыми стоял автобус, готовый отвезти к самолёту.
Итальянка замешкалась, доставая минеральную воду из сумки – дать мальчику попить, чтобы успокоился. Итальянец, ногой толкая сумку впереди себя, потащил мальчишку на руках, успокаивая с той неуклюжестью, с какой могут успокаивать мужчины, никогда не имевшие своих детей. И успокоение такое, конечно, не давало результата, тем более что справа и слева, сзади и спереди кружились какие-то хмурые лица, глаза горели страстным желанием поскорее прорваться к двери. Мальчик плакал всё горше и горше. Он вырывался из рук итальянского «папы», он сам хотел идти, но спотыкался и от этого ревел ещё сильнее, и от слёз почти не различал плывущее перед глазами холодное, иголками ветра пронизанное взлётное поле, где сверкал подбрюшным огоньком могучий лайнер. Ещё не научившись лопотать по-итальянски, но уже как будто разучившись говорить по-русски, мальчик, срывая голос, взялся кричать кому-то:
– До свиданья! Досвичао! Досвичао!
Исступленный, душераздирающий крик внезапно долетел до переводчика, сидевшего за стойкой бара. Переводчик вздрогнул и машинально дёрнулся вперёд, точно собрался бежать на крик, который то ли был, то ли почудился. Вытягивая шею и присматриваясь к потёмкам за окнами бара, переводчик отмахнулся: «Почудилось». И в то же время где-то в глубине сознания промелькнула мысль, что крик был на самом деле.