Вспоминал, как познакомились, как поженились. Белая черёмуха в памяти цвела, соловей сереброзвонил под луной.
Но в памяти всплывало не только доброе и светлое – и худое теперь догоняло, обжигало стыдом, как крапивой. Соседнее селение вставало перед глазами, кривая избёнка, где он грешил с мотаней. И ничего уже в прошлом нельзя переиначить, вот что особенно горько осознавалось. Пока живём – надеемся исправить свои ошибки, а времени-то, милые, в обрез.
«А я ж любил тебя! Любил!» – ошеломленно думал он, глядя на восковое лицо и наполняясь унылой уверенностью: никто никогда ему – никакая мотаня на свете – не заменит жену. И почему бы раньше это не понять? А вот так устроен человек никто, наверно, не переустроит. И ещё он думал, что навеки от него ушла не только Лизолета. Будущий сын погиб во чреве.
Или дочка. Эта мысль вообще раскаляла его, доводила до кошмарного отчаянья. И опять и опять он говорил ей – мысленно твердил – всякие сердечные слова, которые при жизни стеснялся говорить. А потом припомнилось, как во хмелю обидел ни за что, ни про что – обидел, оскорбил, довёл до слёз. Запоздало раскаиваясь, он вдруг увидел такое, что даже волосы ворохом встали на голове.
Между ресницами жены слабо сверкнула и в подглазье скатилась большая слеза…
Анисима – от головы до пяток – жаром обдало.
Он осторожно поднялся на дрожащих ногах. Подошёл поближе. Ну, точно. Слеза. Горит алмазом, зябко подрагивает, отражая трепетное пламя свечки.
Громышев достал платочек, промокнул слезу под холодным глазом Лизаветы.
– Прости, – прошептал, – если можешь. За спиной у него зашушукались.
– Чо это он? Как этот… Дак третью ночь не спит…
Анисим повернулся.
– Плачет, – устало прошептал. – Что вы, это самое?
Ослепли? Ну, гляньте, гляньте… тогда уже все остальные – кто находился в избе – со страхом и оторопью уставились на новую каплю, алмазно сияющую под глазом покойницы. Это было нечто фантастическое, не поддающееся разумению. Старухи закрестились, молитву зашептали. Макар Данилович обалдело смотрел и смотрел – глазам не верил. Но как тут не поверишь, когда вот она, горит кровавым отсветом.
Кузнец наклонился над дочерью – вытереть диковинную слёзку.
Тут ему на темя капля клацнула.
Приоткрывая рот, Макар Данилович запрокинул лобастую голову.
– Твою железку-то! – Он шмыгнул коротким носом. – Крыша плачет…
Горем убитые, они и не заметили, как в потёмках размокропогодилось. А на чердаке у Громышева с недавних пор образовалась небольшая прореха. Всё хотел залатать, да всё некогда. То пахота, то посевная. «Ничего, – говорил он Лизавете. – Погодка, это самое, жарит вовсю. Крыша пусть подождёт».
И вот заплакала она – крыша окаянная.
Домовину пришлось переставлять в другую сторонку. И теперь «слеза» – с коротким всхлипом – стучала в таз, стоящий на полу. Громышев смотрел, как в прорубь, в цинковый таз. Смотрел, не мигая, и думал: «Так и с ума недолго сковырнуться!»
К утру полный тазик наплакало.
А потом из-за туч показалось огромное солнце – румяное, свежее. Ветерок обдул и подсушил дорогу на кладбище – среди берёз и вековечных сосен. Цветы встрепенулись, затрезвонили птахи.
Анисим плохо помнит, как похоронили.
Очнулся уже за поминальным столом. Сидел неестественно прямо – будто кол проглотил. Его о чем-то спрашивали – отвечал невпопад. Что-то ковырял в тарелке, но не ел. Затем увидел девочку перед собою. Чей-то ребёнок крутился в горнице, реденькими зубками дразнил, посмеиваясь. Странно веселея, Анисим взял на колени трёхлетнюю кроху и неожиданно заулыбался – криворото, неряшливо. Стал играть с ней. Запел и в ладоши захлопал.
Макар Данилович выразительно посмотрел на соседку – девочкину маму. Та поспешила забрать ребёнка – увела домой.
И опять он замкнулся, темнея глазами: «И у меня могла бы такая кроха быть! Ну, ничего! Не на того нарвались!» – Ешь, Аниська, ешь, – просили и даже требовали. – Ты уж третьи сутки голодом!
Он молча вздыхал, зубы тискал.
– Только попить да пожрать? – вслух подумал. – В этом, что ли, смысл?
– Так поминки же! Ты чо?
– Поминки. – Он тряхнул головой. – А я и слова доброго не слышал про неё.
– Оглох ты, что ли? – удивился Макар Данилович. – Мы весь вечер только то и делаем…
– Ага! – Он снова тряхнул головой. – Только то и делаете, что самогонку жрёте!
Кузнец, готовый рассердиться, шумно засопел, раздувая мощные меха – грудные мышцы под рубахой выпирали буграми.
– Чо ты как этот? Люди пришли, поминают, а ты начинаешь…
Анисим посмотрел мимо него и снова глазами уткнулся куда-то под стол.
– Да ладно, ладно, батя, извини. Чо-то я маленько это самое, не в своей тарелке…
Всё это время – суетное время похорон – Громышев крепился. Не пил, не плакал. Только много и жадно курил, зеленея впалыми небритыми щеками. Под глазами появились землистые круги. Белки пожелтели.