– Я в разведке служил. Всё, пошли, уже поздно. – Дай прикурить, а то опять погасла.
Кузнец чиркнул спичкой, согнул ковшом просторные ладони – чтобы ветер пламя не утащил.
– Дубина! – угрюмо укорил он. – Куда попёрся? Дениска-то нынче с поломанными рёбрами в больнице.
– Легко отделался, – глубоко затягиваясь, сказал Анисим.
Пришли к дому тестя. Посидели на тёплых бревнах. – Ты Дениску не трогай. Ну, что ж теперь? Видать, судьба.
– Судьба! – Отворачиваясь, Громышев свирепо сплюнул. – Ведь русским языком же сказано: пассажиров, это самое, не брать.
– Ну, заладил! – Кузнец похрустел казанками тёмных кулаков. – Надо было автобусом ехать, а мы всё экономим, твою железку! Вот – доэкономились!
– Никто не экономил. Чо ты хренотень несёшь? Я никогда, это самое, не жалел для неё…
– Да я не говорю, что ты жалел. Не в этом дело. – Кузнец расстегнул воротник. – Сам же давеча орал: как мы живём?
Только пожрать. Всё правильно. На лишнюю бутылку денег наскребём, а вот чтобы книжку купить, так мы удавимся…
Послушав тестя, Громышев сделал угрюмый вывод:
– А ты мужик ни чо. Местами. Тока это самое… Ружьишко зря угробил. С чем теперь буду на уток ходить? – Я тебе рогатку подарю.
Громышев согласно покачал головой.
Помолчали. Опять закурили. Сверчок под брёвнами трещал. Собака лаяла на том краю села.
– Айда в избу. – Кузнец зевнул. – Не выпьешь?
– Да выпил бы! – Анисим поморщился. – Только не лезет. – А я, наверно, выпью, да на боковую, – Макар Данилович опять зевнул, почесывая грудь. – Ну, что? Пойдем?
– Иди. Я посижу.
– Э, нет, так не годится. – Иди, иди, не бойся.
Кузнец посмотрел в темноту. Головой покачал – отрицательно.
– Чёрт тебя знает! – Он размахнулся – засадил топорик в сосновое бревно – так засадил, что завтра утром сам не сможет вытащить.
– Иди, – понуро сказал Анисим, – всё будет путём, я обещаю.
– Ну, гляди!
Макар Данилович докурил, постоял, не рискуя покинуть заполошного парня.
– У нас дитё могло быть! – неожиданно выдохнул Громышев.
– Да ты что?
– Могло быть. Она же в больницу поехала…
Макар Данилович, ошарашенный этим известием, поднялся с бревна. Покружил, точно ужаленный в сердце. За бороду себя подёргал. Ударил кулаком в торец бревна.
– Твою железку! Надо же!
– В том-то и штука… – Анисим покусал губу. – Ты думаешь, я почему взбеленился?
Поговорили ещё немного. Воздух посвежел. Густо запахло полынью – ветерок потянул из оврага. В небесах, вдалеке за рекой, проплывали огоньки самолёта.
– Уеду я, – как-то бесцветно, вяло сообщил Анисим.
– Чего? – удивился кузнец. – Куда?
– Не знаю. На Восток куда-нибудь, на Тихий океан.
– Да кто там тебя ждёт? – Друзья!
Тесть огорчился и долго молчал, только слышно было, как бороду пальцами шерстит.
– Дело хозяйское. – Он окурок швырнул в темноту, громко шмыгнул коротким носом. – Ну, я пошел. Гляди, чтобы без фокусов!
И остался Громышев один – совершенно один на огромной Земле. И никто не видел, как в глазах его погасло пламя неукротимой гордости и гонора – теперь он так смотрел, будто просил прощения.
Отойдя от дома кузнеца, он оказался у берега. И эта июльская ночь – на переломе к августу – вдруг показалась глухой осенней ночью. Со стороны реки и огородов наползал змеиный холодок. Первые туманы серым косяком гусей ни шатко, ни валко по берегу двинулись. Многозвёздное просторное небо узорным пологом накрыло сонную округу. За околицей, где-то тёмных соснах, подступивших к самым крайним избам, тихонько зазвенела птица. И Анисим отчего-то вздрогнул.
Голос у пичуги такой знакомый, такой родной – будто жена сосняках, собирая грибы, под сурдинку напевала что-то, как было недавно. Он насторожился. Холодея сердцем, побрёл по огороду, шебарша картофельными стеблями. Замер, боясь напугать. Заслушался, прикрывая глаза. А когда поближе подошел – чуть не ахнул от изумления. Золотистое какое-то, чудное сияние исходило от неведомой пичуги – ветка на сосне светилась.
«Господи! Что это? Кто там?»
Вспомнилась ему последняя минута похорон. Когда собирались заколачивать гроб – золотистая незнакомая птичка крутилась рядом, а потом внезапно опустилась на грудь покойницы, чтобы спорхнуть, когда крышку занесли над гробом. Анисиму показалось тогда, будто птичка осталась внутри. И вот она вылетела – засияла над миром, запела, да как запела, боже мой…
Слёзы наконец-то прострелили душу – калёными дробинами покатились по щетинистым щекам, западая в тёмные яминки. «Что это? Кто это? – гадал он. – О чем ты, милая?»
Слушая бессонную пичугу, он вспомнил песню, много лет назад кем-то пропетую:
Над широкими полями, закрывая звёзды, тянулась тяжёлая, косматая ночь, обещавшая ливни и грозы. И тяжелые думы тянулись. А птица на тёмной сосне всё пела и пела – печально, возвышенно. И продолжала странно золотиться ветка, на которой сидела пичуга.