«Сердечное, горячее спасибо за Вашу чудесную книгу! И тем особенно ценна она, что вся-то она, по мыслям и в особенности по чувствам, читающему (русскому, конечно, православному, конечно!) уже знакомая, своя, родная: ничего в ней выдуманного, “сочиненного” нету! ее не “писатель” “сочинил”, а душа великого народа творчески создала, в жизнь воплотила, перечувствовала, выстрадала и вымолила. Оттого в ней все – родное, русское и общее (не индивидуальное), православное, соборное, то есть братское», – сообщал Розанову московский славянофил В. А. Кожевников.
«Читаю принесенную мне С. А. Цветковым Вашу последнюю книгу – о войне. Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою радость по поводу ее. Скажу одно: Да воздаст Вам Господь за труд сей», – заключил не кто-нибудь, а сам авва Михаил Новоселов, доселе (а также далее) высказывавшийся о В. В. резко отрицательно.
Раскритиковал ее, и очень жестко, причем даже не саму книгу, а ее создателя, Николай Бердяев, и на бердяевской рецензии есть смысл остановиться подробнее, ибо известный философ-персоналист сформулировал в статье «О вечно-бабьем в русской душе» очень важные для понимания своего коллеги и страны, в которой они живут, вещи.
Но прежде – еще о детях Розанова.
Судьба девушки
Горше всех домашние нестроения тех грустных лет переживала старшая дочь Василия Васильевича Татьяна. «Таня… измученная и чуть не накануне самоубийства (что очень могло бы с ней случиться и против чего не была возможна никакая борьба, ибо она отчаялась в жизни, в людях, в дальнейшем своего “я” и особенно в родителях), – писал Розанов даже не самому отцу Павлу, но его жене Анне Михайловне, рассчитывая на женское понимание. – Сама по себе она чудный ребенок с безгранично доверчивой душой, и нежной, внимательной и чуткой. Дома случилось расстройство, о котором Вы, вероятно, знаете от о. Павла, и бедное ее сердишко попало в щель этого расстройства и тем раздавила это сердце. Такое горе было».
Это была та самая Татьяна, с кем заходил Василий Васильевич много лет назад во Введенскую церковь на петербургской, глухой, далекой стороне и ощущал себя в этом храме изгоем, та самая девочка, вторая после умершей в младенчестве Нади его дочка, за жизнь которой он так боялся в ее ранние годы, да и позднее тоже. Она была вскормлена, напоена этим отцовским животным страхом, и можно предположить, что и сама Татьяна Васильевна, «мечтательная и мрачная», по определению своей младшей сестры, «тревожно внимавшая отцу», понимала, а что не понимала, то ощущала, догадывалась и с раннего детства запоминала, вбирала в себя, впитывала тайны, связанные с ее семьей и с проклятьем, которое над ней тяготело. У нее был иной «роман взросления», нежели у ее сводной сестры Александры, но тоже очень непростой и по-своему очень горький. Надежда Васильевна Розанова недаром позднее писала в своих чудесных мемуарах о Татьяне Васильевне, противопоставляя ее другим сестрам: «Мы раздражали ее своей живостью, а она докучала нам своей грустью. В сущности, у нее почти не было “детства”, и мы в 16 лет прозвали ее бабушкой».
«Я была ригористична, прямолинейна, требовательна к себе, но еще более к другим. Я осуждала многих, особенно сестер за их легкомыслие, и эта черта моя делала, в сущности, меня несчастной. Родители мои любили и жалели меня, а сестры меня недолюбливали и боялись, – признавала она сама. – Я росла замкнутым, нервным и не по летам серьезным ребенком».
Насчет нелюбви сестер Татьяна Васильевна, скорей всего, ошибалась, но вот в том, что касалось ее собственной замкнутости и нервозности, – нет.