– Сыночек, сыночек! – шептала она исступлённо, словно вдруг позабыла все другие слова. Я гладил её волосы, её мокрые щеки, и тихая тёплая радость все глубже входила в меня. Как будто бы эти слезы капля за каплей смывали горечь с моего детства, и я уже без обиды – только с печалью – подумал о женщине, что меня родила. Как много я потерял, ничего ей не прощая, и как много она потеряла, возненавидев меня! И если мне было, что ей прощать, в эту минуту я все ей простил – и позабыл о ней.
– Полно, матушка, – сказал я тихо, – идём в дом, простынешь.
И она повела меня за собой, словно я все ещё мальчик, которому страшно в потёмках. А когда мы вошли, в доме вспыхнул огонь лучины, и я увидел Суил.
– Здравствуй, птичка!
– Здравствуй, – тихо сказала она и опустила глаза. Но этот взгляд и этот румянец… я испугался. Я боялся поверить.
– Сынок, – спросила Синар, – ты как, насовсем?
– Нет, матушка, прости. На один день. Так уж вышло…
– Знаю, – сказала она, – сказывал твой братец. Бог тебе судья, а я не осужу. Голоден, чай?
И вот я сидел за столом, а чудо все длилось, и было так странно и так хорошо на душе. Я дома, а где‑то когда‑то жил на свете какой‑то почти забытый Тилам Бэрсар.
Как совместить профессора Бэрсара с вот этим тощим грязным оборванцем? Никак. Совсем никак.
– Ты чего? – спросила Суил.
– Что?
– Смеёшься чего?
– Потому, что мне хорошо.
Суил потупилась, а мать отозвалась от печки:
– Так не зря ж молвлено: «отчий дом краше всех хором».
Даже тех где я нынче живу.
– Как вы тут жили? – спросил я мать. – Деньги у тебя ещё есть?
– Да мы их, почитай, не трогали. Забыл, чай, что я на слободке первая швея? Хожу по людям, да и Суил без дела не сидит. Так и бьёмся.
– Прости, матушка!
– Да бог с тобой! Мне работа не в тягость, думы горше. Не было в нашем роду, чтоб ночной дорожкой ходил. От людей стыдно, Равл!
– А ты не стыдись. Я ничего плохого не делаю. Только и того, что хочу, чтобы людям получше жилось.
– Бог нам долю присудил, Равл. Всякому своя доля дадена, грех её менять. Да ведь вам‑то, молодым, все без толку! Покуда жизнь не вразумит, страх не слушаете. Ох, Равл, сколько мне той жизни оставалось! Хоть малость бы в покое пожить, на внучат порадоваться!
– Потерпи, матушка, все тебе будет.
И я спросил у Суил:
– А ты, птичка? Ты меня подождёшь? Не прогонишь, когда я смогу к тебе прийти?
Она сидела, потупившись, а тут нежно и доверчиво поглядела в глаза и сказала просто:
– Полно, Тилар! Сам знаешь, что не прогоню. И ждать буду, сколько велишь.
И потом в моем подземелье, в самые чёрные мои часы, только и было у меня утешения, что эти слова и этот взгляд, и то, как доверчиво легла в мою руку Суил.
А светлых часов с тех пор у меня уже не было. Мрак был вокруг – не просто привычная темень моей тюрьмы, а чёрная ночь, придавившая Квайр. Никто не мог мне помочь, оставалось лишь стиснуть зубы и работать почти без надежды. Потому, что теперь это было моё дело, и больше некому было делать его.
Тисулар рвался к власти, и мясорубка сыскного приказа работала без устали день и ночь. Сотни людей исчезали в её пасти. Те, кто любил родину и не любил кеватцев, те, кто сетовал на непосильные налоги, те, кто чем‑то не угодил Тисулару или кому‑то из его холуёв, те, кого оклеветали враги, те, кто просто попался в неё. Одни исчезали в застенках бесследно, другие на миг возникали на плахе, чтобы опять – уже навек – кануть в небытие. Шпионы, доносчики, соглядатаи наполнили город словно чумные крысы, ловили каждое слово, высматривали вынюхивали, клеветали, и все новые жертвы – лучшие люди Квайра! – навек уходили во тьму.
Город замер и притаился, опустел, как во время мора, даже Братство пока притихло. Ложное спокойствие – и зря Тисулар обольщался предгрозовой тишиной. Я‑то знал, что за этим таится. Молчание было, как низовой пожар, как пар в котле, где клапан заклинён. Ничтожный повод – и грянет взрыв. Ужасный преждевременный бунт, который погубит Квайр. Я ждал этого и боялся, я заразил своим страхом Асага, и жгучее, изводящее ожидание, как общее горе, сблизило нас.
Он верил мне – и не верил, доверял – и опасался, мы ссорились, спорили, с трудом понимали друг друга – и всё‑таки я был рад, что в этот жестокий час пришлось работать с Асагом, а не с Баруфом.
Нет, на Баруфа я не сердился. Я искренне восхищался его безупречной игрой. Он знал, что делал, когда оставлял меня в Квайре.
Я не знал о Братстве? Это понятно: оно пока не входило в игру. Уж слишком оно тугодумно, инерционно, и слишком завязано на Садан. А у Баруфа каждый знает лишь столько, сколько ему положено знать. Обижаться на это? Глупо. Баруфа не изменить. Проклятый отпечаток Олгона, когда не можешь верить и тем, кому не можешь не верить.
Да, он должен был покинуть страну, спасая хрупкое равновесие, и он мог себе это позволить, ведь все рассчитано и учтено. Все, кроме столицы. Квайр был и оставался опасным местом, здесь сошлись две неуправляемые силы: Братство и охранка Симага. То, что не сделали века угнетения, могут сделать недели террора; пружина и так слишком зажата, пустяк – и все полетит к чертям.