Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Дружба моя с семейством М. приняла теперь весьма своеобразный характер: я всего десятью годами моложе госпожи М. и, конечно же, принадлежу к ее поколению, но Адела мне гораздо ближе, и, как ни странно, это совершенно естественно, потому что — увы! — женщина в пятьдесят лет представляется мне старухой; потому что, когда мы познакомились, госпожа М. была уже замужней дамой, а я мальчишкой-гимназистом, и эта психологическая дистанция сохраняется между нами до сих пор; потому что болезнь состарила бедную госпожу М. еще на добрый десяток лет; но главная причина, я думаю, в том, что госпожа М. сохранила в неприкосновенности все представления прошлого века и живет в обособленном, давным-давно не существующем патриархальном мирке.

Что же до госпожи Аники, вошедшей в эту семью благодаря своему браку, — «сама она брак», решительно утверждает Адела, — то я смотрю на нее, словно на некое ископаемое. Ей хорошо за шестьдесят. Она дочка разбогатевшего управляющего и полвека назад вышла за брата госпожи М., не устоявшего перед ее обворожительным приданым. Овдовела она тоже в незапамятные времена. Но что удивительней всего, сумела сохранить все до единой привычки своего достопочтенного родительского дома: за столом помогает вилке руками (Адела прикусывает губу, чтобы не расхохотаться), громко, протяжно зевает и мелко-мелко крестит при этот рот («Чтоб не влетело!», говорит «ён», и «каб ты на его поглядела, на мово «бутузика», «бутузик» — ее сын, полковник кавалерии). Все остальное время она раскладывает пасьянсы или гадает на картах. Ходили слухи, будто после смерти мамы мой отец был знаком с ней весьма и весьма близко, благо имения их были рядом. Не скажу, что такое предположение мне льстит. Сыновья порой чересчур требовательны к родителям… Дочери в этом смысле куда более трезвы и снисходительны.


Сегодня вечером сам не знаю почему я заговорил с Аделой о старости. Серебро моих волос — как в давние времена изволила выразиться госпожа Адела — было некогда анахронизмом и невольным кокетством, зато теперь выглядит естественным следствием бегущих лет.

Адела слушала меня с улыбкой, потом возразила, — как бы мне хотелось, чтобы не из одной только вежливости, — сказав, что, будь другие обстоятельства, она непременно разубедила бы меня. Интересно, каким это образом и какие должны быть обстоятельства? Главным моим аргументом, а я очень-очень старался доказать ей, что я стар, и стар чудовищно, — зачем? бог весть? — был тот, что еще через десяток лет я стану совсем уже дряхлым стариком. «А я старухой», — подхватила она тоном сообщницы. Хорошенькое «а я…» — ей едва исполнится тридцать! И для чего она возражает? (У женщины, кстати, только одно средство убедить мужчину, что он еще не состарился…) Желая утешить? Из деликатности? Или подсмеиваясь?


Продолжаю пичкать Аделу эпическими сагами о баснословных временах моей невозвратной юности. Куда девались моя сдержанность, скромность и почему я столько говорю о себе? Что шевелится в моем подсознании? Самолюбие, желающее доказать и себе, и ей, что я вовсе не из тех идиотов, которые до старости лет мнят себя молоденькими? Или я хочу уверить ее, что стар для всяческих сантиментов, именно потому, что, возможно, они у меня появились? Или втайне грущу, что и впрямь слишком стар для нее, и жалуюсь ей, надеясь на ее сочувствие? Или все-таки пытаюсь ее завоевать, стремясь во что бы то ни стало, чтобы она «убедила» меня в моей молодости? Сегодня Адела довольно резко спросила, почему я так настаиваю на преклонности моих лет? Резкий тон ее был для меня музыкой. Так радовался бы мнительный больной, если бы врач наорал на него и выставил вон из кабинета. Ее резкость ставит под сомнение искренность ее почтительности, что мне чрезвычайно приятно, и вдобавок свидетельствует, что Адела чувствует на меня некие права, а это еще приятней. Ох, боюсь, как бы мой дневник не сделался температурным листком больного. Не слишком ли часто я щупаю себе пульс и меряю температуру? Так недолго и впрямь заболеть или по крайней мере сбросить вату привычек и извлечь заглохшие было привязанности…

…И все-таки, что ее раздражает в моих разговорах о старости? С чем она борется? С меланхолической безнадежностью, которую, кажется, я ей навязываю? Или ей неприятно видеть во мне рисующего сединами фата?


Из Пьятры приехал настройщик, и пианино наконец-таки выздоровело. Адела играла мне все, что я когда-то любил. Музыка ее движений подействовала на меня куда больше самой музыки. Вспархивающие руки, наклоняющийся то вправо, то влево стан, мелькающая белизна пальцев, энергичная ножка на педали — этот беззвучный, баюкающий воображение аккомпанемент — был для меня самой волнующей мелодией.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза