Адела молча, по-хозяйски повесила мне на руку свою шаль, сняла и косынку, которую то и дело норовили сорвать с нее колючие ветки, сложила и сунула в карман моего сюртука. Естественность, я бы сказал, бесцеремонность, с которой она все это проделала, говорила, что меня почтили доверием и признали свои права на меня.
Держась на шаг впереди, я вел Аделу за руку и следил, чтобы она не поскользнулась на своих высоких каблучках. Другой рукой она бережно придерживала платье. Женственность ее движений, ее теплая рука в моей были для меня раем и адом. Терновник царапал нас, хватал, рвал платье. Спасаясь от него и боясь оступиться, Адела повисала на моей руке всей своей тяжестью. До этой нашей прогулки я смотрел на Аделу, любовался ею, слушал ее, целовал ей руку на прощанье, но реальность, весомую, ощутимую, она обрела только теперь, и мне было невмоготу от ощутимой близости этой реальности.
Так я и шел впереди на шаг и бережно вел Аделу за руку, но вот спуск кончился, и мы оказались чуть ли не посередине лужайки с лавочками и навесами. Адела лихорадочно принялась приводить себя в порядок. Однако платье ее не могло забыть так скоро объятий терновника, а волосы, вкусив прелести походной жизни, не желали возвращаться к чинному порядку повседневности.
На лужайке еще толпился народ. Пожилые играли в карты под навесом. Кто помоложе сидели на лавочках, прогуливались или наблюдали за игрой.
Мы прошмыгнули опушкой на дорогу к монастырю, и, почувствовав себя опять под защитой леса, Адела вздохнула с облегчением: ни платье ее, ни прическа не годились для публичного вечернего променада. Адела тихонько шепнула мне, что у нее порвалась туфля. Мы уселись с ней на скамейку, и я собственными глазами убедился в случившейся катастрофе. Но Адела была тем не менее счастлива. Сидя на скамейке и закалывая шпильками волосы, она благодарила меня так, словно я был автором и режиссером сегодняшнего заката, повторяя, что никогда не забудет солнца над Чахлэу, больно раня этим мое бедное сердце. К тому же вместо привычного «cher maître» она звала меня «maître chéri»[33]
. Потом молча поднялась со скамейки, на которой мы сидели с ней рядом, и пересела на другую. Я подал ей косынку и шаль.Почему она так назвала меня? В порыве восторженной благодарности или?.. Почему вдруг потом умолкла? Спохватилась, смутилась от этого или же смутилась, потому что вовремя спохватилась? Впрочем, усаживая меня рядом с собой и показывая мне страдалицу-туфельку, она думала только о несчастной страдалице. Сколько боли она причиняет мне своей ласковостью, но разве могу я упрекнуть ее за это, и в чем вообще могу упрекнуть? Руки своей она больше мне не доверила и в сгустившихся сумерках быстрым шагом шла по лесу, внимательно глядя себе под ноги и со мной не заговаривая.
В монастыре очень весело и смешно рассказывала о наших дорожных передрягах, то и дело ссылаясь на «славного альпиниста и моего гида».
«Моего гида»… «Моего»…
Отужинав, мы собрались домой. Ярко светила луна. Я вознамерился устроиться на козлах, потому что в коляске, и то с небольшим удобством, усесться могли только трое. Но Адела заявила, что я буду сидеть возле нее и возражений она никаких не потерпит. Лошади тронулись, и она взяла меня под руку, чтобы нам с ней не выпасть из коляски.
Как сладко можно было бы вздыхать в заезженном романтическом стиле: «Ах, мой бог! незабвенная поездка!» Но до романтики ли, когда ты тяжело и мучительно болен. Болезнь отравила мне кровь, и я отдаюсь ее недоброй власти с наслаждением, ничего другого не умея. Окружающее — природа, действительность — пытается врачевать мою болезнь, занимая меня собою, но тщетно. Поглядываю я на одну только луну, она исцелилась от дневной бледности и возвращается вместе с нами в Бэлцетешть, погостив в Варатике, — то ближе, то дальше от нас бежит она над деревьями, домами, колодезными журавлями и вдруг будто провалилась в яму, исчезла за черной вершиной Хорэицы, но спустя какое-то время опять появилась, опять бежит над журавлями, домами, дубовой рощей. Луна и Адела, теплая, живая, настоящая, сидящая возле меня на тесной скамеечке, переносят меня в сон, и я чувствую, что приглашен гостем в сновидение.
И непоправимое горчайшее горе — лошади остановились у калитки.
Мы простились. Рука ее так горяча, будто больна и она, будто ее томит жар… И, обжегшись, я сжимаю правую руку в кулак и уношу ее жар с собой. Интересно: он подлинный или мной же самим и выдуманный? Дверь я открывал левой рукой. В комнате припал губами к пригоршне, наслаждаясь душистым теплом ее жизни. Как серьезно, как бережно я его пил, держа руку у самых губ, боясь пролить хотя бы каплю несуществующего.
Усталость бессилия. В голове пустота, дыхание трудное… Баллада, и нет посылки… Сюжет, и нет развязки… Но каким же ощутимо теплым было ее дыхание и как искушал меня аромат юной женственности, когда мы сидели рядом на скамеечке, близко-близко, тесно-тесно!.. И как мучали меня ее бедная туфелька и растрепавшиеся волосы…