Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Адела молча, по-хозяйски повесила мне на руку свою шаль, сняла и косынку, которую то и дело норовили сорвать с нее колючие ветки, сложила и сунула в карман моего сюртука. Естественность, я бы сказал, бесцеремонность, с которой она все это проделала, говорила, что меня почтили доверием и признали свои права на меня.

Держась на шаг впереди, я вел Аделу за руку и следил, чтобы она не поскользнулась на своих высоких каблучках. Другой рукой она бережно придерживала платье. Женственность ее движений, ее теплая рука в моей были для меня раем и адом. Терновник царапал нас, хватал, рвал платье. Спасаясь от него и боясь оступиться, Адела повисала на моей руке всей своей тяжестью. До этой нашей прогулки я смотрел на Аделу, любовался ею, слушал ее, целовал ей руку на прощанье, но реальность, весомую, ощутимую, она обрела только теперь, и мне было невмоготу от ощутимой близости этой реальности.

Так я и шел впереди на шаг и бережно вел Аделу за руку, но вот спуск кончился, и мы оказались чуть ли не посередине лужайки с лавочками и навесами. Адела лихорадочно принялась приводить себя в порядок. Однако платье ее не могло забыть так скоро объятий терновника, а волосы, вкусив прелести походной жизни, не желали возвращаться к чинному порядку повседневности.

На лужайке еще толпился народ. Пожилые играли в карты под навесом. Кто помоложе сидели на лавочках, прогуливались или наблюдали за игрой.

Мы прошмыгнули опушкой на дорогу к монастырю, и, почувствовав себя опять под защитой леса, Адела вздохнула с облегчением: ни платье ее, ни прическа не годились для публичного вечернего променада. Адела тихонько шепнула мне, что у нее порвалась туфля. Мы уселись с ней на скамейку, и я собственными глазами убедился в случившейся катастрофе. Но Адела была тем не менее счастлива. Сидя на скамейке и закалывая шпильками волосы, она благодарила меня так, словно я был автором и режиссером сегодняшнего заката, повторяя, что никогда не забудет солнца над Чахлэу, больно раня этим мое бедное сердце. К тому же вместо привычного «cher maître» она звала меня «maître chéri»[33]

. Потом молча поднялась со скамейки, на которой мы сидели с ней рядом, и пересела на другую. Я подал ей косынку и шаль.

Почему она так назвала меня? В порыве восторженной благодарности или?.. Почему вдруг потом умолкла? Спохватилась, смутилась от этого или же смутилась, потому что вовремя спохватилась? Впрочем, усаживая меня рядом с собой и показывая мне страдалицу-туфельку, она думала только о несчастной страдалице. Сколько боли она причиняет мне своей ласковостью, но разве могу я упрекнуть ее за это, и в чем вообще могу упрекнуть? Руки своей она больше мне не доверила и в сгустившихся сумерках быстрым шагом шла по лесу, внимательно глядя себе под ноги и со мной не заговаривая.

В монастыре очень весело и смешно рассказывала о наших дорожных передрягах, то и дело ссылаясь на «славного альпиниста и моего гида».

«Моего гида»… «Моего»…

Отужинав, мы собрались домой. Ярко светила луна. Я вознамерился устроиться на козлах, потому что в коляске, и то с небольшим удобством, усесться могли только трое. Но Адела заявила, что я буду сидеть возле нее и возражений она никаких не потерпит. Лошади тронулись, и она взяла меня под руку, чтобы нам с ней не выпасть из коляски.

Как сладко можно было бы вздыхать в заезженном романтическом стиле: «Ах, мой бог! незабвенная поездка!» Но до романтики ли, когда ты тяжело и мучительно болен. Болезнь отравила мне кровь, и я отдаюсь ее недоброй власти с наслаждением, ничего другого не умея. Окружающее — природа, действительность — пытается врачевать мою болезнь, занимая меня собою, но тщетно. Поглядываю я на одну только луну, она исцелилась от дневной бледности и возвращается вместе с нами в Бэлцетешть, погостив в Варатике, — то ближе, то дальше от нас бежит она над деревьями, домами, колодезными журавлями и вдруг будто провалилась в яму, исчезла за черной вершиной Хорэицы, но спустя какое-то время опять появилась, опять бежит над журавлями, домами, дубовой рощей. Луна и Адела, теплая, живая, настоящая, сидящая возле меня на тесной скамеечке, переносят меня в сон, и я чувствую, что приглашен гостем в сновидение.

И непоправимое горчайшее горе — лошади остановились у калитки.

Мы простились. Рука ее так горяча, будто больна и она, будто ее томит жар… И, обжегшись, я сжимаю правую руку в кулак и уношу ее жар с собой. Интересно: он подлинный или мной же самим и выдуманный? Дверь я открывал левой рукой. В комнате припал губами к пригоршне, наслаждаясь душистым теплом ее жизни. Как серьезно, как бережно я его пил, держа руку у самых губ, боясь пролить хотя бы каплю несуществующего.

Усталость бессилия. В голове пустота, дыхание трудное… Баллада, и нет посылки… Сюжет, и нет развязки… Но каким же ощутимо теплым было ее дыхание и как искушал меня аромат юной женственности, когда мы сидели рядом на скамеечке, близко-близко, тесно-тесно!.. И как мучали меня ее бедная туфелька и растрепавшиеся волосы…


Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза